На исходе блокады Гинзбург подмечает, что ленинградцы начинают вырабатывать у себя коллективную героическую идентичность и этот процесс способствует забыванию пережитого. Она пишет, что в тот момент блокадники «уже элиминируют» из воспоминаний «целый ряд своих внутренних состояний», относившихся к самому страшному периоду – зиме 1941/42 года[914]
. Они начали забывать, что «колебались, что многие оставались [в блокадном городе] по внешним, случайным или личным причинам, что боялись и отчаивались, что месяцами интересовались только едой, что были злы, безжалостны или равнодушны, что прошли через самые унизительные и темные психологические состояния»[915]. Гинзбург сделала вывод, что это коллективное стирание памяти, по сути, полезно в том смысле, что эффект от него укреплял моральный дух: люди, которые сами стали идентифицировать себя как «героев», придя к выводу, что остались в городе по «свободному» выбору и храбро защищали его любой ценой, теперь действительно начали вести себя храбрее и благороднее: они жаждут сохранить свою идентичность, завоеванную колоссальными усилиями. И все же у Гинзбург возникли опасения, что этой групповой идентичностью, вероятно, будут злоупотреблять: «Конечно, этим будут злоупотреблять, хвастать, спекулировать. Злоупотреблять и хвастать вообще свойственно человеку. Но лучше, чтобы он хвастал этим, нежели всякой дрянью»[916].В другом эссе, написанном начерно в 1944 году, Гинзбург критикует писателей-блокадников, которые в то время начинали извлекать выгоду из своего опыта ленинградцев. Обнаружив, что выпавшие на их долю испытания носили исторический характер, эти писатели принялись откровенничать с читателями о своих страданиях. Гинзбург пишет в этой связи: «Довольно бесстыдная спекуляция чужими и даже своими страданиями как-то сочетается с искренней потребностью реализовать то, что они ощущают как самый высокий и трудный свой жизненный опыт»[917]
. Такие писатели-блокадники, как Ольга Берггольц, Вера Инбер и Вера Кетлинская, находились в относительно привилегированном положении (что, однако, вовсе не значило, будто они не испытывали ужасающих страданий); собственно, именно благодаря такому уровню жизни у них хватало физических и душевных сил на то, чтобы писать романы, дневники и стихи[918]. Во время блокады, отмечает Гинзбург, эти писатели иногда щеголяли привилегиями, чтобы укрепить чувство собственной значимости, но в своих произведениях избегали намеков на привилегии, а, наоборот, афишировали принадлежность к коллективу, страдавшему от лишений.В 1943–1944 годах Гинзбург была проницательным и критически настроенным наблюдателем, отслеживала, как опыт пережитого в блокаду начинает искажаться под влиянием воспоминаний, автоконцепций и литературных репрезентаций. Ей было понятно стремление претворить «инстинкт самосохранения и темное проявление общей воли к победе» во что-то «гораздо более очищенное и сознательное», но вместе с тем она находила, что в этом процессе есть что-то не вполне простодушное и не совсем искреннее[919]
. Когда Гинзбург села писать повествования о блокаде, она тонко чувствовала, что с припоминанием и репрезентацией блокады сопряжен трудный выбор, и это побуждало ее скрупулезно выверять все взаимовлияния личных, коллективных и исторических факторов. В некоторых из своих ранних текстов о блокаде, где движущий мотив – чувство вины и раскаяние, Гинзбург стремится воссоздать личный опыт и реконструировать расширенный контекст ситуации блокадных времен. Когда она продолжила работу над повествованиями о блокаде, учитывая то, как они будут восприняты читателем в неопределенном будущем, Гинзбург старательно избегала откровений о собственных мытарствах, поскольку иначе сложилось бы впечатление, что она пытается влиться в коллективную идентичность героических ленинградцев. Гинзбург твердо намеревалась описать всеобщий опыт блокады, обходясь без «очищения» своего опыта и не поддаваясь искушению разоткровенничаться. Исповедь и автобиография вообще были чужды ее эстетике, и даже блокада не смогла снять табу, наложенное самой Гинзбург на эти модусы письма. Ее сдержанный стиль можно расценивать и как реакцию на тексты о блокаде, написанные такими писательницами, как Берггольц. В 1944 году Гинзбург критиковала поэму Берггольц «Февральский дневник» за то, что автор присвоила себе право на «личную героическую интонацию… без которой [личной интонации] с трудом обходятся в искусстве женщины, которым нужно воплощать себя лично, конкретно, физически; воплощать себя как объект эротического любования и самолюбования»[920].