В 30‐е годы Гинзбург не пытается возвеличить свои муки неразделенной любви, а скорее старается связать их с чувством опустошенности, которое испытывали интеллектуалы ее поколения, и с более широкими дилеммами самореализации. Мы учитываем модели и метафоры Гинзбург, относящиеся к разным периодам, и сосредотачиваемся на преднамеренных и непреднамеренных эффектах от выбранной ею риторики, опираясь на три группы материалов, так никогда и не опубликованных автором: на дневники, которые она вела в юности, на ее первые прозаические произведения (1922–1923) и на фрагменты «Дома и мира» (30‐е годы), в том числе «О стадиях любви» и «Из диалогов о любви».
В этих текстах рассматриваются две любви, которые Гинзбург типологически определяет как «первую» и «вторую». Согласно ее теории, не предполагающей дифференциацию по сексуальной ориентации, «классическая первая любовь интеллектуального человека – великая, неразделенная, неосуществленная (она втайне не хочет осуществления)», а «вторая любовь – это та, на которой человек отыгрывается. Она непременно должна быть счастливой, взаимной, реализованной»[605]
. Гинзбург подкрепляет свою теорию романом Пруста, где Жильберта – первая любовь героя, а Альбертина – вторая.«Первая любовь» расцвела в хаотичной обстановке периода, наступившего сразу после революции, когда в стране, которую раздирала война, формировались новое государство и новое общество. Годы военного коммунизма – с 1918 по 1921 год (вплоть до введения новой экономической политики (нэпа), которая принесла некоторое облегчение) – были отмечены массовыми лишениями и трудностями. То были времена, когда – говоря словами, позаимствованными Гинзбург из поэмы Маяковского «Хорошо» (1927), – мужчина стучался в дверь любимой женщины с букетом морковок («Не домой, не на суп, а к любимой в гости две морковинки несу за зеленый хвостик»). В псевдофикциональном описании первой любви, вышедшем из-под ее пера в конце 1930‐х годов, Гинзбург несколькими штрихами обрисовывает, как сказывались на людях суровые условия жизни: «Это была любовь эпохи военного коммунизма. Когда любовь можно было весить и мерять куском хлеба, полешком дров. Вокруг человека осталось немного вещей, самых необходимых. И когда жизненная необходимость встречалась с любовью, это выглядело очень торжественно»[606]
. По-видимому, тут она имеет в виду, что обнищание повышало значимость как материальных вещей, которыми люди обменивались в «экономике любви», так и объекта страстной любви (человека, который находился рядом и был необходим).В те времена люди голодали и вынужденно обходились без того, к чему раньше привыкли. По словам Гинзбург, эта атмосфера парадоксальным образом навеяла ее поколению настроение импровизации и беспечной легкости:
В годы военного коммунизма, когда положительные наследственные профессии оказались сугубо непрочными и частью неприменимыми, интеллигентская молодежь толпами шла в аккомпаниаторы, в актеры, в писатели, в журналисты, обращая в профессию домашние дарования и развлечения. Здесь была какая-то легкость и мгновенная применимость, что-то похожее на сумасшедший напор и переменчивость времени, что-то соответствующее зрелищу навсегда обвалившегося старого мира[607]
.В промежутке между двумя попытками уехать из Одессы в Петроград, где она вначале намеревалась изучать естествознание, а затем литературу, Гинзбург участвовала в деятельности любительского театра, которым руководил ее старший брат. Труппа под названием «Крот» (аббревиатура от «Конфрерия Рыцарей Острого Театра») ставила в театральном зале, который располагался в подвале, сатирические миниатюры и пародии на оперы[608]
. Гинзбург, будучи юной интеллектуалкой и девушкой спортивной, в основном выполняла обязанности рабочего сцены. Она написала пьесу в стиле немецкого романтизма: «Я дергала тогда занавес в полулюбительском театре. И когда там шла моя пьеса в стихах, в которой главную роль играл скелет, я тоже дергала занавес, – что, вероятно, единственный случай в истории мирового театра»[609].