„Нe хочу, милостивые Государи, сказалъ Альбертъ, разтрогать чувствительности вашей изображеніемъ сильнаго моего чувства, которое долженъ напротивъ усмирить: ибо, для убжденія васъ въ невинности моего друга, имю нужду въ спокойствіи духа, въ холодной прозорливости разсудка. Убдишь васъ — единственная моя цль! Не хочу прибгать къ украшеніямъ краснорчія, изобильно разсыпаемымъ передъ судилищемъ законовъ, и часто ослпительнымъ для безпристрастія судей — средства сіи не нужны для оправданія невинности, унизительны для ея защитника, оскорбительны для Судіи правосуднаго. Такъ думая, милостивые Государи, не позволю себ сказать ни слова въ похвалу великодушнаго и правосуднаго нашего Монарха. Похвала въ устахъ предателя, или въ устахъ того, кто защищаетъ подозрваемаго въ предательств, не можетъ быть достойною ни Государя великаго, ни славнаго и благороднаго народа. Естьли увритесь, милостивые Государи, что имя предателя неприлично обвиненному моему другу; то отъ него зависитъ, не словами, но дломъ доказать благодарность свою Монарху, который позволилъ ему избрать судей своихъ между своими ровными. Я твердо надюсь, что судіи его могутъ быть убждены единою только истинною, не украшенною, но очевидною. Скажу имъ, что обвинители Графа Ланицкаго не представили ни одного положительнаго доказательства; ни одинъ изъ свидтелей не говорилъ и не можетъ сказать, чтобы онъ видлъ, какъ обвиненный писалъ слово тиранъ. Первый изъ нихъ, жидъ Саломонъ, объявилъ намъ только то, въ чемъ мы, и безъ его свидтельства, сами собою могли бы увриться, что въ надписи заключается слово тиранъ. Онъ первый стеръ синюю краску своимъ платкомъ: это такое обстоятельство, на которое не нужно обращать вниманія; оно правдоподобно, и слдственно можетъ быть принято за истинное. Но Графъ Варендорфъ и Саломонъ, при всей своей проницательности, не доказали намъ, чтобы существовала тсная, необходимая связь между платкомъ, краскою и мнимымъ преступленіемъ Графа Ланицкаго. Жида Саломона смнилъ надзиратель фабрики. Сначала я опасался, чтобы слова его, боле достойныя уваженія, не произвели наконецъ сей нужной, недостающей обстоятельствамъ нашего дла связи, безъ которой не можетъ быть очевидно преступленіе обвиненнаго. Но этотъ почтенный человкъ объявилъ намъ только то, что онъ слышалъ, какъ одна женщина, имющая дурной почеркъ, просила Графа Ланицкаго сдлать вмсто ея надпись на ваз, что онъ видлъ, какъ обвиненный писалъ — но что имянно писалъ, о томъ ни слова, хотя вроятно, что слово тиранъ имъ написано, и вроятно потому, что никто, кром его, (такъ думаетъ по крайней мр свидтель) не прикасался къ ваз; что надпись написана вся однимъ почеркомъ, и что наконецъ обвиненный, при другомъ случа, осмлился наименовать Государя своего тираномъ. Повторяю собственныя выраженія свидтеля для того, чтобы доказать вамъ, милостивые Государи, что ни одно изъ нихъ не можетъ быть принято за обвиненіе положительное. Желая уврить васъ, что слово тиранъ не могло быть ни кмъ инымъ написано, какъ молодымъ Графомъ Ланицкимъ, представляю вамъ еще двухъ свидтелей: ремесленника, отнесшаго вазу въ горнъ, и ея обжигателя. Первый утвердительно сказалъ, что при перенос вазы изъ мастерской въ ту залу, въ которой находятся горны, не трогалъ ее никто; другой утверждалъ клятвенно, что ни одинъ человкъ не приближался къ вазъ съ той самой минуты, въ которую она вынута была изъ горна; но сей послдній сказывалъ ли, что не было никакого промежутка между тою минутою, въ которую получена имъ ваза и тою, въ которую ока поставлена въ горнъ для обожженія; великъ ли былъ этотъ промежутокъ, и гд между тмъ находилась ваза? Спрашиваю; осмлится ли свидтель утверждать, что въ это время никто не прикасался, или не могъ къ ней прикоснуться? Короче, милостивые государи, вы видите ясно, что преступленіе друга моего не подтверждается никакимъ положительнымъ доказательствомъ.