Слышу его слова: «Вы то и дело пользуетесь выражениями: культура создает такие-то религиозные представления, культура предоставляет их в распоряжение своим участникам; но для меня эти слова звучат странно – не могу в точности указать причину, почему, но в этих рассуждениях слышится налет искусственности, которого нет в более привычных утверждениях, скажем, о том, что культура создала порядок распределения продуктов труда или установила права на женщин и детей».
Думаю, что мой способ выражения оправдан. Я уже пытался показать, что религиозные представления порождаются той же самой потребностью, что и все другие достижения культуры, а именно – необходимостью защитить себя от подавляющего сверхмогущества природы. Сюда присоединяется второй мотив, стремление преодолеть болезненно ощущаемые несовершенства культуры. Вдобавок очень уместно говорить, что культура дарит эти представления индивиду, потому что он принимает их как данность, что они преподносятся ему готовыми, что он был не в силах изобрести их самостоятельно. Это наследие многих поколений, в которое человек как бы вводится, которое он перенимает как таблицу умножения, геометрию и прочее. Есть, конечно, и отличие, но к нему пока нет нужды обращаться, ибо оно в другом. Та странность, о которой упоминает мой собеседник, отчасти связана, полагаю, с тем обстоятельством, что обычно нам эту совокупность религиозных представлений рисуют как божественное откровение. Данное обстоятельство само по себе есть уже элемент религиозной системы, преподносимый с полным пренебрежением к известным нам фактам исторического развития религиозных идей и к их разнообразию в разные эпохи и в разных культурах.
«Имеется другой пункт, который кажется мне более важным. Вы заявляете, что очеловечивание природы проистекает из потребности положить конец человеческим затруднениям и бессилию перед лицом пугающих сил, вступить в отношения с ними и в конечном счете на них как-то повлиять. Но подобный мотив кажется излишним. У первобытного человека не было никакого выбора, никакого другого образа мысли. Для него естественно от рождения проецировать свое существо вовне, на мироздание, и во всех наблюдаемых явлениях усматривать действия существ, принципиально ему подобных. Он попросту не умеет постигать мир иначе. Совершенно непонятно, кстати, и выглядит, скорее, чудесным совпадением, как у него получилось, дав волю своей природной предрасположенности, удовлетворить одну из своих главных потребностей».
Я не вижу тут ничего по-настоящему примечательного. Неужели надо исходить из допущения, что человеческая мысль лишена практических мотивов, что она есть выражение бескорыстной любознательности? Вот это поистине трудно вообразить. Я склонен считать, что человек, воплощая силы природы в образах богов, следует, как и во многом другом, инфантильному прообразу. Имея дело со своим первым окружением, он усваивает, что завязывание отношений с ними есть способ повлиять на людей вокруг, и потому с той же целью обращается со всем, что встречается на его пути, как с таким же окружением. Я не опровергаю высказанное описательное замечание; да, человеку и вправду свойственно наделять личностным выражением все, что он хочет понять для последующего овладения (это психическое покорение как подготовка к физическому), но я предлагаю сверх того понимание мотива и происхождения этой особенности человеческой мысли.
«Теперь еще третье: вы уже затрагивали вопрос о происхождении религии в вашей книге “Тотем и табу”. Но там открывается иная картина, все сводится к отношению отца и сына: бог есть возвысившийся отец, а тоска по отцу – корень религиозной потребности и исток религии. С тех пор вы, похоже, отыскали фактор человеческой слабости и беспомощности, которому обычно и приписывается главнейшая роль в становлении религии, а теперь переносите на эту беспомощность все то, что раньше именовали отцовским комплексом. Могу ли я попросить вас разъяснить эту перемену?»
С удовольствием – на самом деле я ожидал этот вопрос. Насколько мы вправе говорить о фактической перемене? В «Тотеме и табу» я не ставил себе задачу объяснить возникновение религии как таковой, речь шла только о тотемизме.
«Скажите, затруднит ли вас, с какой-либо из известных вам точек зрения, растолковать тот факт, что первая форма, в которой человеку явилось божество-хранитель, была животной? Что существовал запрет на убийство и поедание соответствующего животного и вместе с тем – праздничный обычай раз в год совместно его убивать и поедать?»
Именно это мы наблюдаем в тотемизме. Вряд ли стоит затевать спор о том, следует ли называть тотемизм религией. Он внутренне связан с позднейшими религиями человекообразных божеств, а животные-тотемы становятся священными животными богов, и первые, глубочайшие моральные ограничения – запрет убийства и инцеста – возникают на почве тотемизма. Так что, принимаете ли вы выводы той книги или нет, надеюсь, вы согласитесь, что в «Тотеме и табу» целый ряд крайне примечательных разрозненных фактов приведен к связной цельности.