«Почему бога-животного в конечном счете оказалось недостаточно, почему его сменило божество в человеческом облике – этот вопрос в “Тотеме и табу” почти не освещается, да и прочие проблемы возникновения религий там вообще не упоминаются. Неужели, по-вашему, такие ограничения тематики тождественны ее отрицанию?»
Та моя работа – хороший пример строгого выделения того специфического вклада, который психоаналитическое обсуждение способно внести в разрешение религиозных вопросов. Если ныне я пытаюсь включить в круг рассмотрения что-то другое, менее глубоко запрятанное, то не нужно обвинять меня в противоречии (а раньше – в односторонности). Разумеется, я обязан показать связи между сказанным ранее и излагаемым теперь, между более глубокой и очевидной мотивировками, отцовским комплексом и беспомощностью человека, испытывающего потребность в защите.
Эти связи нетрудно отыскать. Ведь беспомощность ребенка имеет продолжение в беспомощности взрослого. Как и следовало ожидать, психоаналитическая мотивировка возникновения религии сходна с инфантильной мотивировкой очевидных действий. Перенесемся в душевную жизнь маленького ребенка. Помните ли вы, что говорит психоанализ о выборе объекта в соответствии с типом зависимости?[65]
Либидо следует путями нарциссической потребности и привязывается к объектам, сулящим ее удовлетворение. Так, мать, утоляющая голод ребенка, становится первым объектом его любви и, конечно, первым заслоном против всех неописуемых опасностей, исходящих из внешнего мира, – если угодно, первым убежищем от страха.В этой функции мать скоро вытесняется более сильным отцом, за которым функция защиты с тех пор закрепляется на весь период детства. Но отношению ребенка к отцу присуща своеобразная двойственность, ибо отец сам олицетворяет угрозу, возможно, ввиду характера своих отношений с матерью. Так что отца в равной степени боятся и восхищаются им, тянутся к нему. Приметы этой двойственности восприятия отца глубоко запечатлены во всех религиях, это и показано в «Тотеме и табу». Когда взрослеющий человек замечает, что ему суждено навсегда остаться ребенком, что он никогда не перестанет нуждаться в защите от могучих чуждых сил, он наделяет эти последние чертами отцовского образа, создает себе богов, которых боится, которых пытается умилостивить и попечению которых вверяет собственную защиту. Следовательно, мотив тоски по отцу сходен с потребностью в защите от последствий человеческой слабости; способ, каким ребенок преодолевает свою детскую беспомощность, наделяет характерными чертами отклик взрослого на свою беспомощность, поневоле им признаваемую, а этот отклик и обретает форму возникновения религии. Но в наши намерения не входит дальнейшее изучение развития идеи божества; нас интересует наличествующий запас религиозных представлений, вручаемых культурой индивиду.
V
Не будем упускать нить нашего исследования. Каково же психологическое значение религиозных представлений, к какой категории понятий надлежит их отнести? На подобный вопрос трудно ответить сразу. После отклонения различных формулировок мы остановимся на следующей: религиозные представления суть положения и утверждения о фактах и обстоятельствах внешней (или внутренней) действительности, сообщающие нечто такое, чего мы сами не устанавливаем опытным путем и что требует веры. Поскольку они уведомляют нас о самом важном и интересном в нашей жизни, эти представления ценятся особенно высоко. Кто ничего о них не знает, тот крайне невежественен; кто их усвоил, тот вправе считать себя очень обогатившимся.
Имеется, конечно же, множество подобных положений обо всем на свете – ими полнится буквально каждый школьный урок. Возьмем, скажем, географию. Нам говорят, что город Констанц расположен на Боденском озере. Одна школярская песенка советует:
Мне случалось там бывать, и я могу подтвердить, что этот красивый город расположен на берегу широкого водоема, который все окрестные жители называют Боденским озером. Теперь я полностью убежден в правильности данного утверждения географической науки. Поневоле вспоминается другое, очень странное переживание. Будучи зрелым человеком, я впервые поднялся на холм афинского Акрополя и, стоя среди развалин, любовался видом на голубеющее море. К моей радости примешивалось изумление, которое как будто вещало: значит, все и вправду так, как мы учили в школе! Сколь же мелкой и бессильной должна была быть моя тогдашняя (школьная) вера в подлинность услышанного, если сегодня я могу так изумляться! Но не хочу слишком подчеркивать значение того переживания; мыслимо ведь и другое его объяснение, тогда не пришедшее мне на ум, имеющее всецело субъективную природу и связанное с особенностью места[67]
.