«Дорогой же у него было девок с восемь, – показывала Софья[815], – две привезенные из Казани, да ехавши по городам взято шесть, и девки были хорошие, так как написаны». Пугачев не признавал Софью женой, а она открыться ему опасалась, «для того, что он стал такой собака, хоть чуть на кого осердится, то уж и ступай в петлю».
Однажды после обеда самозванец вошел в палатку к Софье и выслал девок вон.
– Что, Дмитриевна, как ты думаешь обо мне? – спросил он жену.
– Да что думать-то, – отвечала она. – Буде не отопрешься, так я твоя жена, а вот это твои дети.
– Это правда, я не отопрусь от вас, только слушай, Дмитриевна, что я тебе скажу: теперь пристали ко мне наши донские казаки и хотят у меня служить, так я тебе приказываю: не равно между ними случатся знакомые, не называй меня Пугачевым, а говори, что я у вас в доме жил, знаком тебе и твоему мужу; и сказывай, что твоего мужа в суде замучили до смерти за то, что меня у себя держал в доме.
– Как я стану это говорить, я, право, не знаю.
– Так и сказывай, что ты жена Пугачева, да не сказывай, что моя, и не говори, что я Пугачев. Ты видишь, что я называюсь ныне государем Петром Федоровичем и все меня за такого почитают. Так смотри же, Дмитриевна, исполняй то, что я тебе велю, а я, когда Бог велит мне быть в Петербурге и меня там примут, тогда тебя не оставлю, а буде не то, так не пеняй – из своих рук саблей голову срублю.
После такого объяснение Софья следовала безусловно приказанию своего мужа.
Заручившись обещанием жены говорить, как ей приказано, Пугачев приказал своему секретарю Дубровскому (он же Иван Трофимов) написать и отправить донцам воззвание следующего содержания.
«Вы уже довольно и обстоятельно знаете, – писал самозванец[816], – что под скипетр и корону нашу почти уже вся Россия добропорядочным образом по прежней своей присяге склонилась. Сверх того, несколько донского и волгского войска оказывают к службе нашей, – по искоренению противников, разорителеи и возмутителен империи дворян, – ревность и усердие и получили себе свободную вольность, нашу монаршую милость и награждение древнего Святых Отцов предание крестом и молитвой, головами и бородами. Того ради, как мы есть всемилостивейший монарх и попечитель обо всех верноподданных рабах, желаем преклонить в единственное верноподданство всех и вас и видеть доказательство к службе нашей ревности от вас. Вы ж ныне помрачены и ослеплены прельщением тех проклятого рода дворян, которые, не насытясь Россией, но и природные казачьи войска хотели разделить в крестьянство и истребить казачий род.
Мы, однако, по власти Всевышней Десницы, надеемся, что вы, признав оказанные против нашей монаршей власти и своего государя противности и зверские стремления, которые вам всегда будут в погибель и повелителям вашим, раскаетесь и придете в чувство покаяния, за что можете получить монаршее наше прощение и, сверх того, награждение тако ж, каково получили от нас склепавшиеся верноподданные рабы».
Взяв у Дубровского этот манифест, Творогов отправился к самозванцу.
– Извольте, ваше величество, сами подписать этот указ, – сказал он, – ведь именные указы, я слыхал, государи сами подписывают.
Пугачев потупил голову, потом вскинул глаза на Творогова и, помолчав немного, отказался подписать.
– Иван, – проговорил он, – нельзя мне теперь подписывать до тех пор, пока не приму царства; ну, ежели я окажу свою руку, так ведь иногда и другой кто-нибудь, узнав, как я пишу, назовется царем, а легкомысленный народ поверит и будет какое ни есть злодейство. Пошли ты ко мне Алексея (Дубровского), пускай теперь он за меня подписывает.
Дубровский подписал и получил приказание отправить манифест по назначению.
– Что, Алексей Иванович, как ты думаешь, – спрашивал Творогов Дубровского, – а мне кажется худо: пропали мы совсем. Видно, что он грамоте не знает, когда сам не подписывает именных своих указов, а ведь государь Петр Федорович и по-русски и по-немецки достаточен был в грамоте.
– И я, брат, Иван Александрович, думаю, – отвечал Дубровский, – что худо наше дело.
Расставшись с секретарем, Творогов сообщил свое подозрение и начальнику артиллерии самозванца, яицкому казаку Федору Чумакову.
– Худо наше дело, Федор Федотович, – говорил Творогов, – теперь я подлинно уверился, что он [Пугачев] не знает грамоты и верно не государь, а самозванец.
– Как это так? – спросил с удивлением Чумаков. – Поэтому мы все погибли… Как же нам быть?