– Вот отсюда давай, – серьезно сказала она, – «люблю навеки».
Александра Юрьевна закончила первой. Дописав свою строчку, девочка отряхнула руки и взялась за бинокль.
– Отошел, – объяснила она. – А может, отогнали.
Они присели рядышком на Сашкиной трубе, укрывшись таким образом на случай, если бы какой-нибудь мент догадался взглянуть вниз.
– Как ты додумалась? – в восторге спрашивала Александра Юрьевна. – И просто ведь так, и здорово.
– Подсказали, – отвечала девочка. – Меня, вообще-то, Соней зовут. А тебя?
– Саша. А ему ты как объяснила?
– Это он мне объяснил. Его тоже Сашей зовут. Каждый день ходила, как взяли, стояла тут, пока не заметил. Потом повезло, записку мне с ключником передал. Он-то не виноват, понимаешь, все на него свалили. А ему тут как раз восемнадцать исполнилось. Ну ничего, адвокат хороший, говорит – всё путем.
– А давно взяли? – перебила Сашка.
– Второй месяц хожу, – сказала девочка.
– Сколько ж тебе лет? – ласково спросила Александра Юрьевна.
– Пятнадцать с половиной; в армию провожать его собирались, понимаешь, – всхлипнула вдруг Соня и зачастила, смахивая слезы: – Я ж по правде жить без него не могу, про армию думала – все плакала. А теперь не плачу – хожу, пишу вот.
И девочка Соня разревелась, положив голову на плечо Александры Юрьевны. Волосы у нее были мягкие, светло-серые, как пух пыльного воробья, и вся она, от разлохмаченной головы до смешных красных туфель на босу ногу, являла собою искомую цельность и простоту.
– Слушай, – сказала вдруг Александра Юрьевна, – вроде бы такой закон есть – кто отсидел, того потом в армию не берут. Так что осудят, не осудят – без разницы; а тюрьма армии не хуже – это уж факт.
От этих великолепных и опасных слов девочка Соня встрепенулась и подняла голову.
– А ты тут чего? – спросила она, заглядывая Сашке в лицо.
Репейник тихо качался на ветру, никак более не тревожа воображения Александры Юрьевны.
– Я тут… у меня тут тоже парень сидит.
– А где? В каком корпусе? – быстро спросила девочка. – Давно сидит?..
– Три месяца, а где – не знаю. Тут где-то.
Девочка выскочила на асфальт.
– Отвечает, – закричала она и, приподнявшись на цыпочках, вытянулась вверх и вперед, читая. – Три месяца, а ты не знаешь, дурная, что ли? Сейчас про твоего спросим, в какой он камере…
Теперь Сашка писала верхнюю строчку: ИГОРЬ РЫЛЕВСКИЙ, 190-прим, а Соня продолжала за ее спиною: ОБНИМАЮ ЦЕЛУЮ 100 РАЗ.
Они опять перекурили; свет заметно смягчился, читать стало проще, и Соня, дождавшись ответа, гордо и быстро прочла вслух:
Чьи-то пальцы плотно обхватили Сашкину руку повыше локтя.
– Пошли, пятнадцать суток заработала, – злобно сказал цырик[29]
, давно уж наблюдавший за их девичьей забавой.– Пойдем, – согласилась Александра Юрьевна, кивая Соне.
Девочка подпрыгнула и, размахивая биноклем, побежала к набережной.
Ночь
– На набережной, говорят, или где-то рядом, – обращаясь к коллеге, говорил мент, только что шмонавший Рылевского. – В общем, закончишь – заходи, расскажу.
Рылевский попал в осужденку[30]
прямо из воронка; вселением его банковала длинноносая цыричка, линялая и безвозрастная тетка. Шмонали его вяло, так что все заначенные деньги удалось сохранить в целости. Еще неделю назад он разменял адвокатский полтинник на пятерки и трояки, которые, в свою очередь, рассовал по мундштукам беломорин, осторожно вскрывая и заклеивая пачки. Сидор его после шмона остался при нем. За шмоном следовала санобработка и прочее, и лишь перед самым отбоем длинноносая определила Рылевского в камеру, душную и пустую, как душа парторга.Игорь Львович вольно раскинулся на голой, без матраса, шконке и закурил, кайфуя от одиночества и тишины. По Иван Денисычу, день удался: и от отравы он не сдох, и речь неплохо задвинул, и на людей насмотрелся, и деньги не отшмонали, и поспать в тишине, как видно, удастся – не царская каторга, так вот.
Он перекатился на живот, сбросил пепел под шконку и стал вопрошать свое истинное «я», так ли уж ему хочется съесть печенья, чтобы из-за этого вставать и рыться в разворошенном ментами сидоре.
Тюремный коридор постепенно оживал, наполняясь звуками быстротекущей жизни; жизнь эта неумолимо приближалась к его камере, а звуки ее становились все громче: стоны, выкрики, ругань. Рылевский поднялся и прилип к глазку, тоскуя и опасаясь подселения. Однако одиночеству его ничто не угрожало: четверых избитых в кровь зэков провели мимо; один из них хромал и здорово подволакивал ногу.
Процессия уже удалялась из поля зрения, когда хромой оступился, вскрикнул и медленно осел на пол, и менты волоком потащили его дальше.
Глазок неожиданно потемнел и наполнился чем-то влажным, живым и неприятным; Рылевский не сразу сообразил, что это всего лишь человечий глаз, глядящий на него с той стороны.
– Видал, – незлобно сказала длинноносая, отворяя дверь. – Кружку давай, кипяток принесла.
– Не выдавали еще, – отвечал Игорь Львович, рассматривая ментовку.