Какой была «некнижная», действительная любовь того времени? Была ли она чувственной — в современном понимании этого слова? Ведь индивидуальная стыдливость почти отсутствовала. Обнажение, в том числе обнажение женщины, само по себе не считалось постыдным (спали вповалку, «банились» вместе, без различия пола, не только в X — XV веках, но и позже). Обнажение было скорее знакомунижения (пленного, должника, вообще «простеца»). И хотя за оскорбления (типа срывания с женщины головного убора или части одежды) на злоумышленника налагался штраф в 6 гривен («за сором»), — речь в законе шла не о постыдности, а о бесчестье: даже не самой женщины, а ее рода. Обнаженное тело привлекало внимание иконописцев и авторов канонических текстов в Древней Руси — как и на Западе — лишь как символ хрупкости и ранимости (например, в изображениях пыток). И в то же время общехристианский мотив женской кормящей груди как символа любви (Caritas) в православной иконографии — в отличие от католической — отсутствовал5
. Обнаженное мужское, а тем более женское тело (за исключением лица) никогда не было предметом внимания летописцев, не выписывалось авторами фресок и книжных миниатюр, редко привлекало внимание составителей документальных актов (например, о продаже холопов)6.Реальные представления о физической красоте человека оказывались в православных текстах замещенными образами идеальной физической красоты как атрибута святости. Например, о блаженной Февронии в ее житии было сказано, что она «сьвгьръше-но тело имущи», которое к тому же «яко луча солнечьная, тако просвете ся» (светилось, как солнечный луч), а о мученице Иринии скупо сообщалось, что она была «красна (великолепна) телом». Однако в подобных описаниях красота выступала просто как символ, «опознавательный знак» (стигмат) неземного образа. Это особенно заметно в оценке красоты Февронии как света. Подобное восприятие — типичная черта средневекового мирочувствова-ния, «за бликующей фантасмагорией которого стоял страх перед мраком, жажда света, который есть Спасение»7
.Современный человек привык воспринимать любовь и физическую привязанность в тесной связи с эмоциями, вызываемыми внешним обликом. Православная же идеология приложила немало усилий, чтобы разорвать эту связь, отделить восприятие тела и его обнажений от концепции любви. Если судить по нарративной литературе X — XV веков, представления о ней в Древней Руси заметно отличались от аналогичных западноевропейских, хотя и сформировались под влиянием общехристианской концепции морали и брака. В летописных и церковно-повесгво-вательных памятниках домосковского времени термин «любовь» использовался часто, но (как и на Западе в раннее Средневековье) главным образом в контексте любви к божественном^.
Нет сомнения, что идеальной любви — прекрасному вымыслу о взаимопонимании и самопожертвовании супругов во имя друг друга — было мало места в трезвых материальных и политических расчетах русского Средневековья. И в среде аристократии (о которой шла речь в летописях) — особенно. Рассказывая об идеальном супружестве, составители летописных сборников не случайно избирали своих героинь и героев только из княжеско-боярской среды9
. Наделив их своеобразной харизмой — «врожденным капиталом добродетелей», — они воспитывали в «простецах» почитание «верхов» и рисовали «оспод» носителями истинной духовности. У всех достойных подражания князей, если судить по летописям, в семье должен был быть полный лад и «любое велика» к законной супруге — «доброй жене». Последняя, в свою очередь, была как бы «венцам мужу», «веселием» и «пястью блага» и рисовалась выдержанной, работящей, поражающей не внешней неотразимостью, но светом внутреннего «разума»10. Такой привлекательный для обывателей образ первых лиц в государстве, их окружения, их близких пытаются и сейчас нарисовать приближенные к власти журналисты.