Уже в известном «Послании» Даниила Заточника автор вложил в уста женщины ярко-эмоциональное описание чувственной страсти, победить которую она и не могла, и не хотела: «Аз на тебя не могу зрети! Егда глаголеши ко мне - взираю и обумираю, и воздрожат ми вся уды тела моего, и [вот-вот] поничю на зелию». В свою очередь, один из переписчиков церковных текстов XIV века оставил на полях одного «Требника» такие строки: «Горко мене, братие, оучение! Месо велит не ясти, вина не пити, женне не по-имати!» Архиепископ Геннадий в одном из посланий (1427 г.) в перечне греховных проступков упомянул принесенный одним из прихожан крест, на котором был «сором вырезан женский да мужской», сделав этот казус поводом для пространного рассуждения о грехах «вжелениа и страсти.»14
. Выразительные описания истоков рождения греховных влечений можно обнаружить в монастырских назидательных книгах типа «Пчел». Писались они монахами, вынужденными каждодневно подавлять естественные желания: «Виденье женское - стрела есть. Беги повести женьских, яко хощеши целомудр быти, не дажь дерзновение тем зрети на тя. Преже глаголят тихо и очи долу имуть. Вторые улыскают, паче же абие рассмешашася. Третьи - красящеся паче меры и являются светли видом, и бровь взводят, и обращаются очи. И сим пленя-юще тя в погыбель!» Подобная картина соблазнения «на блуд», полная скрытой динамики, экспрессии (взгляд-разговор-улыбка-симпатия), приписанное женщинам стремление и умение вызывать ответные чувства — яркий пример существования и осмысления сложных эмоций в эпоху позднего Средневековья, не сводимых к одному лишь удовлетворению «похоти богомерзкой»15.О далеко не христианском отношении прихожанок к запретам, касающимся интимной сферы супружества, заставляют задуматься исповедные вопросы «мужатицам» (то есть замужним женщинам). Практически в каждом «вопроснике», составленном в ХШ — XV веках, древнерусский священник мог найти епитимьи тем из них, кто изобретал недопустимые сексуальные позиции, стимуляторы, а также «мывшися молоком или медом давал ecu [мужьям] пити милости деля (ради любви)». Мед, конопляное или льняное масло, молоко и пот (особенно женские) издавна считались привораживающими средствами. Самым стародавним способом возбуждения любви считался сбор «баенной воды» после омовения тела, которая — в случае добавления ее в пищу избраннику — считалась рождающей «желание сатанинскому игра-нию»16
. Примечательно, что приязнь между мужем и женой выступала во всех этих случаях не столько как возможная предпосылка, сколько как следствие интимных отношений, в том числе соития на брачном ложе.Поскольку матримонимальные вопросы и вообще вопросы отношений между полами были в то время связаны в первую очередь с надеждами на продолжение рода, постольку половая активность мужчины была предметом пристального внимания — не меньшего, чем его внедомашние доблести. Импотенция признавалась достаточным поводом для развода. Не случайно древнейшие тексты лечебников пестрят описаниями снадобий, позволяющих мужчинам чувствовать себя уверенно при любых обстоятельствах: «...ив воду положити то [с\надобие, да сести на столб, да в бане водою обкатитися, да приговорити: “Как сей столб в бане стоит, так бы и у меня, раба божия (имярек), стояла становая жила”, и обкачиваю яз, раб божий (имярек), с себя порчу и уроки всякие человечьи думы: поди ты, порча, с становые жилы на булатный нож, обрезываются те порчи булатным ножем...»17
В связи с текстами подобных заговоров есть все основания возвратиться к берестяной грамоте № 521, которую принято считать «любовным посланием»... и с сожалением отвергнуть эту трактовку. Перед нами — типичный отрывок заговора, «дающего силу, возбуждающую естество», подобного описанному выше, а отнюдь не любовная записка. Было бы очень заманчиво увидеть в тексте XIV века подтверждение каких-то «ренессансных» явлений в менталитете средневековых новгородцев, а именно — обогащение их эмоциональных отношений, неисчёрпываемость их «любви» одним лишь плотским соитием в одних случаях (житейских) и удаленностью от физиологии — в других (литературных). Но, увы, единственный и уникальный в своем роде берестяной документ не дает оснований для подобных обобщений. На этом можно было бы поставить точку, сделав вьюод о том, что, говоря о домосковской эпохе, нельзя толковать о «любви» — не только в
17 «А се грехи злые, смертные » м о современном понимании, но даже в терминах позднесредневековой Европы («этикетная любовь», «куртуазная» и т. п.)...