Один из примеров особого взгляда на Пушкина, расположенный как раз посредине периода, отделяющего нас от поэта — это статьи Вл. Соловьева о нем, вызвавшие бурю негодования в русском обществе — «Судьба Пушкина» и «Значение поэзии в стихотворениях Пушкина», в которых он заявил, что Пушкин точно
Вл. Соловьев по-своему провоцирует потенциальное негодование читателей своих работ, указывая на те аспекты содержания творчества Пушкина, которые если и анализировались его предшественниками (А. Григорьев, Ф. Достоевский), то отнюдь не с такой, критической, как мы бы сказали, платформы. Вообще, прочтение этих статей Соловьева в полном объеме их гносеологических и религиозно-духовных предпосылок еще не предпринималось в русской критике, — уж больно это сложный и обоюдоострый материал.
А с другой стороны, у Соловьева напрочь отсутствует характерная для всей религиозно-философской линии рассмотрения и оценки Пушкина в русской культуре эмотивность и риторическая восхищенность, не всегда подкрепляемая конкретным анализом.
В ряде других мест данной книги мы объясняем подобный «нерасчлененный» подход к восприятию и анализу художественного мира, философии, других аспектов творчества поэта: это происходит в силу того, что положение Пушкина в составе русской культуры, в определении основных эпистемологических параметров русского языка, в выведении основных характеров русской жизни и пр., о чем мы писали и что мы объясняли ранее, есть
Но началось это, как выясняется, с русского же мыслителя, Владимира Соловьева. Попробуем разобраться в логике его подходов и определенных претензий (!) к Пушкину. Он писал в статье с несколько эпатирующим названием «Значение поэзии в стихотворениях Пушкина»:
— «Не тревожа колоссальных теней Гомера и Данте, Шекспира и Гете, — можно предпочитать Пушкину и Байрона, и Мицкевича. С известных сторон такое предпочтение не только понятно как личный вкус, но и требуется беспристрастной оценкой. И все-таки Пушкин остается поэтом по преимуществу, более беспримесным, — чем все прочие, — выразителем чистой поэзии. То, что Байрон и Мицкевич были значительнее его, вытекало не из существа поэзии как таковой и не из поэтической стороны их дарования, а зависело от других элементов их душевной природы. Байрон превосходил Пушкина напряженною силой своего самочувствия и самоутверждения, это был более сосредоточенный ум и более могучий характер, что выражалось, разумеется, и в его поэзии, усиливая ее внушающее действие, делая из поэта „властителя дум“. Мицкевич был больше Пушкина глубиною своего религиозного чувства, серьезностью своих нравственных требований от личной и народной жизни, высотою своих мистических помыслов, и главное — своим всегдашним стремлением покорять все личное и житейское тому, что он сознавал как безусловное должное, — и все это, конечно, звучало и в стихах Мицкевича, — хотя бы и не имевших прямо религиозного содержания, — сообщая им особую привлекательность для душ, соответственно настроенных» [4, 43–44].