Вывод Измайлова был подтвержден позднейшим изучением корпуса рукописей обеих поэм, проделанным С. М. Бонди[627]
. О. С. Соловьева, принимая главный вывод Измайлова — Бонди, выявила и некоторые серьезные ошибки в их текстологических построениях. Она показала, что написание пятнадцати перебеленных строф «Езерского» не предшествовало созданию «Медного всадника», как полагали ее старшие коллеги, а последовало за тем, как «Медный всадник» был написан, представлен на одобрение императору и не получил ожидаемого одобрения[628]. Уточнение Соловьевой, на наш взгляд, только усилило вывод ее предшественников о независимости генезисов обоих произведений, поскольку показало, что замысел «Езерского» не был поглощен «Медным всадником» и что работа над поэмой была продолжена и после завершения «петербургской повести».Вывод о том, что «Езерский» и «Медный всадник» суть разные произведения, естественно влечет за собой вопрос о том, почему в марте 1833 года Пушкин оборвал работу над «Езерским» и спустя пять месяцев всего за три недели создал другое произведение на петербургскую тему, где неторопливый нарратив «свободного романа» заменяется динамичной и конфликтной фабульностью, легко сводимой к анекдоту. Конфликтно само название — «Медный всадник», метафорически (и метонимически) представляющее Петра в двух различных ипостасях, как памятник и как историческое лицо. Здесь следует вспомнить, что в пушкинском поэтическом словаре, сложившемся еще до написания «Медного всадника», словом «всадник» часто назывался Наполеон («Свершитель роковой безвестного веленья, / Сей всадник, перед кем склонилися цари, / Мятежной Вольности наследник и убийца, / Сей хладный кровопийца» («Недвижный страж дремал на царственном пороге…»)[629]
.В пушкинской поэме Петр «ужасен… в окрестной мгле», подобно тому как в лирике 1810-х годов «ужасом мира» был провозглашен Наполеон. Образ Наполеона, принципиально оксюморонный, постоянно «просвечивает» сквозь образ Петра в «Медном всаднике»[630]
.Конфликтность названия задает противопоставление других элементов репрезентации образа Петра в «петербургской повести». Так, во «Вступлении» Петр, с одной стороны, является в своей исторической ипостаси основателя города, но, поскольку это событие символически уподобляется библейскому творению мира из ничего, установлению порядка из первозданного хаоса, Петр выступает еще и как демиург. Ассоциативная связь сцены основания Петербурга в поэме с Библией усиливается за счет того, что Пушкин табуирует имя царя-основателя. Как показывают черновики, поэт делает это еще на раннем этапе работы над «Вступлением», где возникшее было прямое называние царя по имени «великий Петр» почти сразу заменяется многозначительным «он».
В основной части поэмы статус Петра меняется. Основатель Петербурга характеризуется здесь уже как ложное божество: «горделивый истукан», «идол»; при этом наводнение соотносится с библейским потопом и называется «Б-жьей стихией». Бунт Евгения приобретает характер кумироборчества. Вместе с тем, обращенное к «кумиру», к «медному идолу», его проклятие направлено и против исторического Петра, «чьей волей роковой / Под морем город основался». Столкновение Евгения со статуей становится возможным в результате того, что он теряет свою социальную и даже человеческую природу и становится «ни то, ни се, ни житель света, ни призрак мертвый», а «Медный всадник» оживает, вновь становится «грозным царем» и спускается со своей непоколебимой даже в момент наводнения, надмирной высоты. Кульминации сцена бунта достигает тогда, когда Евгений манифестирует чудесную природу Петра, называя его «строитель чудотворный». В Библии в качестве «строителя» — основателя города — раньше всех назван Каин. Кроме того, культурная традиция, связанная с Библией, в качестве другого строителя — Вавилонской башни — называет надменного нечестивца Нимврода. Пушкин знал об этом из драмы Байрона «Сарданапал». Упоминая данный сюжет в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях», он отмечает, что в образе Нимврода «изобразил он ‹Байрон› Петра Великого» (XI, 55). Интересно, что это наблюдение Пушкина не находит подтверждения в контексте байроновского творчества и отражает, скорее всего, пушкинские представления о богоборческом характере Петра, что, на наш взгляд, подтверждает упоминание о «вавилонской башне» в рукописи Пушкина именно в те дни, когда он работает над «Медным всадником», 14 октября 1833 года. В тот день в черновиках «Сказки о рыбаке и рыбке» мы находим: «Воротился старик к старухе… / Перед ним вавилонская башня / На самой на верхней на макушке / Сидит его старая старуха» (III, 1087).