Сцена бунта включает в себя нарушение другого важнейшего табу, имеющего место в поэме и тоже, как и запрет на прямое называние демиурга, имеющего библейский генезис, а именно запрет смотреть в лицо Медного всадника. До сцены бунта Евгений видит памятник только со спины («И обращен к нему спиною»); в сцене бунта обходит его и наводит «взоры дикие ‹…› на лик державца полумира». И это табу отсылает нас к Библии, где сказано:
И сказал Он: ‹…› Даже тогда, когда Я проведу все благо Мое пред тобою, Я не позволю тебе видеть Мое лицо; ибо не (дано) человеку видеть Меня и остаться в живых. И сказал Господь: Вот место при Мне; ты стань на скале. И когда проходить будет слава Моя, укрою тебя в расселине скалы, и заслоню тебя Моею рукой, пока не пройду. И отведу руку Мою, и увидишь Меня сзади, а лицо Мое видно не будет (Шмот ‹Исход› 33: 20–23).
«Огражденная скала» из сцены бунта («И прямо в темной вышине / Над огражденною скалою / Кумир с простертою рукою / Сидел на бронзовом коне»), таким образом, отсылает нас к скале, за которой прятался Моисей, чтобы посмотреть на «славу» Всевышнего со спины, с той безусловной разницей, что Евгений, обходя скалу, заглядывает в лицо «кумиру», то есть ложному божеству.
Многочисленные исследователи специфики «Медного всадника» в ряду произведений русской литературы о Петре[631]
давно отметили, что конфликтная двойственность образа Петра, характерная для «петербургской повести», уникальна и отличает «Медный всадник» от многочисленных произведений о Петре тем, что впервые соединила в рамках одного произведения парадигму «основания Петербурга» и парадигму «конца Петербурга», сосуществовавшие до того на разных социальных этажах русской культуры. Как замечательно написал об этом В. Н. Топоров,…если своими истоками миф Медного Всадника уходит в миф творения города, то своим логическим продолжением он имеет эсхатологический миф о гибели Петербурга[632]
.До создания «Медного всадника» местом обитания парадигмы «конца Петербурга» была культурная среда вне официальной литературы — городская легенда, раскольничьи сказания, фольклор. Основу ее составляли проклятия и пророчества апокалипсического характера, «Петербургу быть пусту»[633]
.Парадигма «начала», напротив, существовала внутри официальной литературы, составляя ее идеологическую и риторическую основу[634]
. Состояли обе парадигмы из примерно одинакового набора концептов, при этом положительная или отрицательная оценка того или иного концепта полностью зависела от того, в какую парадигму он бывал включен. Так, парадигма «начала» тоже могла содержать предсказания, но это были предсказания блестящего будущего. Обе парадигмы в качестве активного субъекта включали в себя Петра, а в качестве протагониста и/или объекта его действий — стихии. Вот интересный пример из раскольничьей литературы:При сем имею доказательство богупротивное его ‹Петра› во время воцарение и царьство. Как он ехал по Ладовскому озеру, то оное озеро имеет ширину на четыреста попрещ. И как привидив истинный Бог и Творец всей твари, что он будет Богу и святым его противник, и воздвигнул бурный ветр, и кочал его волнами три дни и три ночи. А он яко лев лютый, расфирипися. Зрите на кого он прогневался и кто его кочал волнами. Но он того не почювствовал, кто его кочал. И приехал к берегу и выскочил, яко лев из вертепу, закричал своим гласом ‹…›: Подовайте полоча с кнутами наказовати озера. При сем зрите опасно, кого он наказывал. Но он наказывал не тварь, но Творца, не создание, но создателя[635]
.