Вскоре после получения камер-юнкерского чина Пушкин вернулся к работе над историческим сочинением о Петре. Очень вероятно, что этому способствовал очередной разговор с императором, состоявшийся 18 января 1834 на балу у графа А. А. Бобринского. Это была первая встреча поэта и императора после высочайшего «пожалования», и Пушкин уклонился от благодарности. Впрочем, император как будто бы не обратил на это внимания и с интересом обсуждал с Пушкиным его новый замысел — «Историю Пугачева»[717]. При этом невозможно допустить, чтобы император не поинтересовался в том же разговоре, как он всегда делал в разговорах с Пушкиным, тем, как идет труд Пушкина, составлявший его главную задачу как историографа — «История Петра». Неизвестно, что отвечал на это Пушкин, но вскоре после этой встречи, не позднее 25 января 1834 года, он вновь взялся за историческое сочинение о Петре. Показательно, что на этот раз поэт обращается не к архивным документам, содержащим ненужную императору правду о Петре, а берется за составление конспекта наиболее официозного источника по истории Петра, многотомного «Деяния Петра Великого» сочинения И. И. Голикова[718]. Впрочем, возможно, что к работе над историей Петра Пушкин приступил только в апреле 1834 года, о чем поэт писал Погодину 6 или 7 апреля: «К Петру приступаю со страхом и трепетом» (XV, 124). Несмотря на признание, никаких следов работы Пушкина над историей Петра, относящихся к весне 1834 года, мы не находим. Совершенно исключить возможность такой работы нельзя, но очевидно, что времени на труд о Петре у Пушкина в тот момент не было, все оно уходило на «Историю Пугачева». Поэтому необъяснимым на первый взгляд представляется оптимизм Пушкина, выраженный в письме жене от 29 мая:
Ты спрашиваешь меня о Петре? идет помаленьку; скопляю матерьялы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок (XV, 154).
Приведенный выше отрывок из письма стоит рассматривать в свете событий, имевших место после того, как на стол императора легло интимное письмо поэта к жене (от 22 апреля 1834 года), перлюстрированное московской полицией и содержащее непочтительный отзыв Пушкина о своем камер-юнкерстве. Пушкин узнал об этом от Жуковского 10 мая, о чем свидетельствует одна из самых горьких записей в его «Дневнике»:
Г‹осударю› неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. — Но я могу быть подданным, даже рабом, — но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! что ни говори, мудрено быть самодержавным (XII, 329).
Итак, отныне Пушкин знает, что письма его перлюстрируются, и постоянно имеет в виду, что возможным их читателем, помимо прямых адресатов, может быть император. Цитированное выше письмо жене — яркий тому пример. В отличие от двух других писем, написанных ей уже после 10 мая и посланных с оказией, это отправлено с официальной почтой. В том, что письмо будет перлюстрировано, Пушкин не сомневался и прямо писал об этом в письме:
Лучше бы ты о себе писала, чем о S‹ollogoub›, о которой забираешь в голову всякой вздор — на смех всем честным людям и полиции, которая читает наши письма (XV, 153).
Однако последующий текст этого письма указывает, что, по предположению Пушкина, читать его письмо будут не только полицейские.