В октябре попеняв Левику за его беспардонность, Пушкин радовался: «Послание Плетнева, может быть, первая его пьеса, которая вырвалась от полноты чувства. Она блещет красотами истинными. Он умел воспользоваться своим выгодным против меня положением; тон его смел и благороден».
(XIII, 51) А самому Плетневу ответил дружеским письмом, положившим начало их многолетним деловым и личным отношениям. Со временем Петр Александрович стихи писать перестал – обратился к критическим статьям, читая которые темпераментный Пушкин опять хватался за голову: «Брат Плетнев! не пиши добрых критик! будь зубаст и бойся приторности!»… (XIII, 153)Так что «пристрастности» у Плетнева не приходится искать даже редакторской. А уж личная, человеческая «пристрастность» – возможность сопоставить прошлое и нынешнее в отношениях с автором романа – удел исключительно его пассии Бакуниной. Пушкин передарил адресованные явно ей «татьянинские» главы своему другу и почитателю Плетневу лишь после того, как окончательно убедился, что самой Бакуниной подарить их и при всем своем желании не сможет. Просто та по своей неизбывной гордынюшке лично от него никогда ничего не примет.
Второй пушкинский эпиграф ко всему роману – вроде как отрывок из частной переписки на французском языке: «Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще особенной гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых, так и дурных поступках, – следствие чувства превосходства, быть может мнимого».
(VI, 3) Выходит, усомнился-таки поэт в своем мужском превосходстве над Екатериной. Осознал, что по молодости лет не удосужился понять душу любимой. Не хотел допустить, что и женщина может быть по-настоящему талантливой, творческой личностью. Осмыслил, наконец, то, что весной 1817 года его буквально поразило: даже допустив по тем временам безрассудный поступок – сделавшись до брака его женщиной, Бакунина отдала предпочтение своему увлечению живописью. Тогда как любая другая девушка на ее месте ухватилась бы за предлагаемые ей ее первым любовником руку и сердце хотя бы только для того, чтобы избежать осуждения родных и окружающих.Представления о роли женщины в семье и обществе у Пушкина в течение и всей его жизни были, надо признать, типично для мужской половины его современников прямо «домостроевские». Как на полном серьезе замечает он о женщинах в оставшихся в черновиках строфах своего романа,
Умна восточная система,И прав обычай стариков:Они родились для гаремаИль для неволи теремов. (VI, 437)С некоторым насилием над собой исключение он сделал только для одной женщины – Екатерины Бакуниной (которая, впрочем, и не заметила этой его «жертвы»). Если, конечно, не воспринимать серьезно его заметки из «Застольных разговоров» (Table-talk)
, опубликованных в его же «Современнике» в 1836 году: «Одна дама сказывала мне, что если мужчина начинает с нею говорить о предметах ничтожных, как бы приноравливаясь к слабости женского понятия, то в ее глазах он тотчас обличает свое незнание женщин. В самом деле: не смешно ли почитать женщин, которые так часто поражают нас быстротою понятия и тонкостию чувства и разума, существами низшими в сравнении с нами? Это особенно странно в России, где царствовала Екатерина II и где женщины вообще более просвещены, более читают, более следуют за европейским ходом вещей, нежели мы, гордые бог ведает почему». (ХII, 163) Ведь и специалисты эту пушкинскую сентенцию считают пиаром – средством вызвать интерес к «Современнику» читательниц с целью расширения числа подписчиков. Но почему бы этой нестандартно для своего времени образованной «одной дамой» не быть нашей Екатерине Бакуниной? Намеком на ее имя хочется воспринимать и приводящееся здесь имя ее царственной тезки…