– Вполне. Вам нужно успеть на первый поезд. Пока не проснулся охранник.
Беньямин снова открыл глаза, но ни сказать что-нибудь, ни поднять головы не смог.
– Благослови вас Бог, Вальтер, – наклонившись к самому его уху, прошептала фрау Гурланд.
– Нет, – запротестовал Хосе. – Так нельзя.
– Пожалуйста, дорогой, – сказала мать, пытаясь оттащить его в сторону.
– Я хочу остаться с ним. Мы должны помочь ему!
– Ты не понимаешь. Он не захотел бы, чтобы мы оставались.
Мальчик всхлипнул. Он стоял – слишком взрослый, слишком высокий, чтобы плакать, – и рыдал как дитя. Мать прижалась щекой к его груди, и он положил руки ей на плечи.
Наконец вмешался профессор Лотт.
– Вам нужно срочно идти, – сказал он, – пока не поздно. Я позабочусь о докторе Беньямине, не беспокойтесь.
– Вы так добры, сударь, – сказал Беньямин, пытаясь сесть прямо.
Живой взгляд профессора Лотта напомнил ему Шолема, и это успокоило его. То был признак ума и уверенности в себе.
– Лежите тихо, – твердо сказал Лотт.
Он крепко держал Беньямина за руку, словно мать больного, напуганного ребенка.
– Думаете, я не должен был этого делать?
Лотт колебался. На полу в номере Беньямина валялась пустая бутылка из-под морфия, и он удивлялся, что тот вообще еще способен говорить.
– Понимаете, я не смог бы идти дальше. Мое сердце…
Но дело было не только в сердце. Дело было в самом мире. Он больше не хотел следовать с ним вместе по его жестокому пути.
В юности он так верил в здравый смысл и хорошее образование. В вымышленном ими университете Мури[108]
они с Шолемом жадно хватали каждую частицу сведений о мире, попадавшуюся им, поглощая знания, как воздух и воду. Они радостно и без конца питались Платоном и Кантом, Фреге[109], Гёте, Гейне. Кафка сидел на плече каждого из них со своей подходящей случаю мрачной музыкой, как покрытая сажей ворона, а в лесах звучал темный смех Карла Краузе[110].У Беньямина было столько любимых книг: это касалось и самих текстов, и их переплетов, обложек, бумаги. Драгоценные тома переезжали с ним из одного дома в другой, из страны в страну, но все они исчезли в печальной неразберихе трудов и дней, и теперь единственной вечностью, которую мог представить себе Беньямин, была вечность текста, мир, в котором никогда не перестают читать, когда последнее слово становится первым, и так до бесконечности – финальный лабиринт.
– Реальность как текст, как заметки на полях, – сам себе пробормотал Беньямин.
Сейчас он был в полном сознании, хоть и не мог внятно говорить с профессором Лоттом – на самом деле он вообще едва ворочал языком. Он как будто плыл в темноте, и ему, как в планетарии, виделся безбрежный свод небес. Над ним сияли светящиеся тела, наполнявшие его жизнь: Дора и Штефан, их отчетливые образы неотвратимо поднимались и опускались на горизонте, как Марс и Венера. Была там и Ася – солнце, вокруг которого вращались преданные планеты. И Юла, и Беатрис, и другие – огни, воспламенявшие его сердце. И Шолем, который так дорог ему и так сложен, губительно себялюбив, но который любит его. И Брехт – он так же сложен и тоже любит его. И все они убеждены в том, что их путь – единственно верный.
Столько знакомых лиц, думал Беньямин. А небо было усыпано звездами.
– Вальтер, вы слышите меня?
– Да, – четко произнес Беньямин.
– Как вы себя чувствуете?
– Как умирающий. – На его лице на миг появилась вымученная улыбка. – А в остальном – не так уж плохо.
– Вальтер, вы верите в Бога?
– Нет, – сказал Беньямин, закрывая глаза. – Видите ли, я много лет пытался объяснить это Ему. Он меня не слушает.
Профессор Лотт наклонился к нему:
– Что вы сказали?
Беньямин устало приподнял веки:
– Герхард, я знал…
– Герхард?
– Значит, ты нашел меня…
Профессор Лотт пытался понять, кто такой Герхард.
– Вальтер, вы не боитесь?
– Боюсь?
Беньямин тихо, про себя засмеялся.
– Иерусалим, – сказал он. – Да, если ты настаиваешь, я приеду.
Он слышал себя, но чувствовал какую-то странную отделенность от своих слов. Как будто кто-то говорил его голосом в соседней комнате, за тонкой стеной. Он почти понимал, что говорится, но не до конца.
– Вальтер, с кем я могу связаться?
Беньямин пристально смотрел на доброго профессора. Тот говорил с ним медленно и громко, как с младенцем, только начинающим осваивать язык. Некоторые слова он старался произносить особенно отчетливо.
– Расскажи Доре… моей жене, – сказал Беньямин.
Ему с трудом дались эти слова, каждое из них проталкивалось сквозь зубы, как распухший язык.
Лотт энергично кивнул: он рад был, что хоть что-то разобрал.
– Я обязательно ей напишу.
В этой трудной ситуации он как будто ожил. В своей ночной рубашке, с волосами, похожими на ермолку, он напоминал монаха.
– Я не был хорошим человеком, Герхард, – сказал Беньямин. – Я понимаю, что ты занимаешься важным делом. Каббала…
Профессор вытер пот, стекавший по подбородку Беньямина.
– Я так мало сделал.