Берт был привычен к таким взглядам. Более того, он совершенно не реагировал на скользкие шутки Горрена – такие ли, иные, что угодно. Помнил – не то чтобы отчетливо, но вполне достоверно, что поначалу эти намеки Горена зазубренным крючком впивались в сознание, застревали в нем, не отпускали, заставляли снова и снова возвращаться к его словам, оброненным вроде мельком, кажется, ненароком. Постепенно это стало традицией, без которой сам Берт охотно обошелся бы – подшучивать над его флегматичностью, над крайне нестабильными моральными устоями Горрена и – над тем, каким бы сильным тандемом они стали бы, если бы Берт отказался от Коринта Ильмондерры и предпочел Горрена. Он-то был бы не против, Коринт едва ли бы заметил, что его забыли, если бы ему не сказали, а уж как был бы счастлив Горрен, обретя такую опору и поддержку! Берт не принимал всерьез эти намеки, отшучивался, просто отмахивался. Горрен, расслышав раздраженную интонацию, менял тему до поры до времени, но все равно возвращался к ней. Пару раз Берт задумывался: насколько искренен Горрен, позволяя этим скользким намекам всплывать в их беседах вновь и вновь. Иногда он мусолил это куда сильней, чем хотел. Ему становилось смешно: помнится, в то время, когда он, свежеразведенный, очень растерянный, душимый этой ненужной свободой, которую ему навязали, только-только знакомился с Горреном Дагом, ему бывало неловко от выходок этого типа. Вроде причин нет, ничего такого не сделал, а все равно неудобно. Горрен, кажется, сознательно провоцировал его, старался вызвать чувства, превосходящие эту самую обыденую, вялую, подозрительную неловкость, но утомился, тем более ему, кажется, куда больше нравилось быть добычей, чем охотником. Когда в жизни Берта обосновался Коринт – уверенно, категорично, решительно, Горрен Даг снова оживился, но, кажется, снова не из-за рефлекса собаки на сене, а просто чтобы развлечься. Берт снова оказался слишком инертным, чтобы Горрену получать удовольствие от захватнических действий. И снова установилось равновесие. И все равно Горрен не упускал случая поддеть его, вызвать это двусмысленное чувство – то ли неловкость низшего перед высшим, то ли раздражение равного.
Но это было передышкой. Совсем краткой паузой, позволявшей им отдохнуть и перевести дух. Горрен снимал руку с предплечья Берта, его лицо становилось почти серьезным – но только почти, – и он снова был готов издеваться над всеми и вся и по мельчайшим деталям определять, к кому стоит подобраться подближе в расчете на выгодное предприятие.
Что он, что Берт обосновались в Европе. Неделя шла за неделей. Берт готовил еще один цикл путевых заметок для второранговой вещательной сети – из тех, чьи документальные и публицистические передачи вроде мало кто смотрит-читает, но о чьем мнении знают и к нему прислушиваются почти все. С ним, к его удивлению, всерьез взялись работать и редакторы, иногда куда больше напоминавшие цензоров. Они свое дело знали, кроили-кромсали с умопомрачительной скоростью; Берт только удивлялся, до чего тонкие нюансы они различали в самых общих фразах. Его счастье, что он не обыл обременен собственническими инстинктами и, по большому счету, с легкостью мог подогнать свое мнение под нужды общественного. Кроме этого, даже изменения, которые эти редакторы находили нужными, говорили очень много людям внимательным. Для Горрена, к примеру, эти изменения были благодатной пищей: он чуть ли не под микроскопом изучал их и требовал от Берта подробнейшего отчета о том, как именно, какими словами и с какой интонацией от него требовали внести изменения. И, разумеется, он принимал самое активное участие в переговорах с руководством вещательной компании о возможности иных циклов. В результате Берт подписывал еще один контракт на какую-то невероятную сумму, а Горрен радостно потирал руки: его процент от сделки был не менее впечатляющ.