Так, например, в работе 1932 года девушка, похожая на общеизвестную «Цветочницу», обзаводится кавалером и позирует с ним на фоне какой-то колонны непонятного ордера. Спутник производит странное впечатление. Длинные, возможно женские, волосы уложены под фуражку. Бедра, даже с учетом галифе, смотрятся широковато. Но, как писал Ярослав Смеляков, «молчит огнестрельная штучка на оттянутом сбоку ремне», подчеркивая его (или ее) доминантную роль в этой странной паре.
И все.
(ЦГАЛИ. Ф. 173. Оп. 1. Д. 115)
Ситуация отчасти напоминала развитие запутанного и напряженного сюжета в каком-нибудь черно-белом хичхоковском фильме, где единственным естественным цветовым пятном оставался таинственный портрет. Эта женщина, несомненно, только что присутствовала на сцене. Вот след ее узкого ботинка. Вот еще дымится в пепельнице тонкая папироса с выразительным, напоминающим фрагмент японской гравюры оттиском губной помады. Вот где-то хлопнула входная дверь, прозвенел звонок в длинном и узком коридоре, печальный отстраненный голос в телефонной трубке задал бессмысленный вопрос, на который отозвалась заевшая пластинка или ворчание сковородки на коммунальной кухне. Протрещал рассохшийся паркет, канализационные трубы отозвались своей привычной музыкальной партией в ответ на капель навеки сломанного водопроводного крана. Многим из нас знаком этот образ недавнего прошлого, слагающийся из обрывков фантазий и воспоминаний, подавленных чувств и вытесненных желаний, волнующих детских запахов и беспричинно воскресающих давних послевкусий на кончике пересохшего языка. Но достоверного снимка этой женщины нет. Вообще ничего нет, а значит, все упирается в одну точку и бесконечно вращается вокруг портрета, который неизвестно кто и когда написал. Тот редкий случай, когда разница в давно спрессованных временем, почти неразличимых годах определяет все. Если он написан в 1935 году, то это не Малевич, если в 1934 — наверняка не Малевич. А если раньше? Разве это может быть Малевич? И на каком основании возникает это «раньше»? Амбиции экспертов наезжают на факты, перепуганные факты прячутся от криминальных версий и готовы смириться с любыми фантастическими домыслами, лишь бы не скатиться в бытовую коммерцию или глухую циничную уголовщину.
Разноголосица в датировках объяснится для меня только в самом конце, когда я увижу «подпись Малевича» на обороте картины. А пока оставалось только гадать на кофейной гуще и строить самые причудливые теории и предположения.
Для меня, видевшего картину дважды в 1990-е годы и не имевшего никаких иллюзий относительно авторства Казимира Малевича, архивных свидетельств было вполне достаточно. Но скептически, а то и враждебно настроенный придирчивый читатель, еще не лишенный интеллигентских иллюзий, имел полное право размазать меня по стенке, замучив вопросами, на которые у меня пока не было четкого и аргументированного ответа, выйди я с такими хлипкими фактами на сцену на потеху широкой публике. Следовало копать дальше, но навык архивной работы, бывший у меня когда-то в начале восьмидесятых годов, когда я проводил долгие вечера в ЦГИА (Центральный государственный исторический архив), роясь в делах Департамента Герольдии, был во многом утрачен. Его нужно было постепенно восстанавливать почти с нуля.
Кроме того, тогда я занимался только прицельными генеалогическими разведками, даже получая за это какие-то небольшие деньги. А теперь разброс тем и персоналий был намного шире и запутаннее. Не оставляло и четкое ощущение недоброго «дыхания за спиной». «Некто в сером» сравнительно недавно пробежался — к счастью, очень торопливо и поверхностно — по большинству этих папок с совершенно противоположной целью. Убрать по возможности все видимые свидетельства связи между Джагуповой и Яковлевой. Особенно следы исследуемого портрета. Все нужно было начинать буквально с самого начала, выстраивать некоторые сюжеты заново, опираясь на только что обнаруженные и совсем не осмысленные, не отлежавшиеся факты.
Помимо этого, я знал за собой свойство чересчур глубоко залезать в материал, порой в ущерб поставленной задаче. Теоретически в архивах можно сидеть вечность, потому что со временем понимаешь, что скопления пыльных бумаг представляют собой отнюдь не свидетельства о прошедшей жизни, а саму эту жизнь. Причем в наиболее достоверном, документальном ее изводе, подтверждая тем самым мысль Фолкнера о том, что «прошлое не мертво. Оно даже не прошлое».
Мне уже виделся плавный переход из ЦГАЛИ в какие-то иные хранилища, названия которых я мог только измыслить, потому что никаких продуманных траекторий поиска у меня пока не было.