Вполне возможно, что одно из двух «смежных» событий (поездка Джулиан с Арнольдом в Италию и убийство последнего) вымышлено Пирсоном. Если так – некорректно обвинять его во лжи на суде, поскольку он может являться «автором» гибели Баффина в литературном, а не в буквальном смысле. Впрочем, если прагматические мотивировки преступления (зависть и т. д.) неприемлемы, к чему тогда вымышлять убийство, самую ситуацию суда? Ответ достаточно очевиден. После смерти Присциллы концепция Пирсона рушится: от него отворачиваются все ранее так или иначе сочувствовавшие. «Кристаллическая» теория замерла на месте, жизнь же идет своим чередом. Для защиты теории Брэдли нуждается в более весомых доводах и – находит их: влияние внешних обстоятельств. Да, Джулиан ушла, но не потому, что его магическая любовь оказалась не всесильной, а в результате родительских козней. Она обязательно вернется, она готова продолжить борьбу за возвращение и поэтому шлет под видом писем криптограммы из Венеции (для читателя более чем очевидно, что послание Джулиан даже отдаленно не напоминает шифровку).
Таким образом, в финале романа Брэдли пытается обрести не алиби в противовес обвинениям в убийстве, но выгоды сугубо литературные – признание своего способа художественного изображения справедливым и непоколебленным. Приговором же и последующим заключением Брэдли поначалу почти упивается, как подарком судьбы: «Я любил Джулиан, и из-за этого со мной случилось нечто грандиозное – я удостоился ареста» (с. 396).
Уникальность романа Мердок в том, что авторский взгляд прорастает изнутри самого произведения и принадлежит персонажу-художнику, который оказывается способным на свой лад изменять течение событий. Однако наряду с противоречивыми поворотами сюжета, создаваемого Пирсоном, читатель все время чувствует биение пульса жизни, не подвергшейся «кристаллическому» насилию. Благодаря двойной перспективе, наличию равновероятных альтернативных эпизодов во второй половине романа, Мердок совмещает в едином повествовании две крайности, рисует и жизнь, еще не освоенную творчеством, и результат этого («кристаллического») творчества.
При этом параллельные уступки «журнализму» и «кристалличности» не порождают эклектики, не приводят к отсутствию нравственного выбора, который, согласно Мердок, необходимо свойствен подлинному искусству. Дело в том, что и достигнутое к концу романа альтернативное сосуществование творческих манер в «Черном принце» не предел творческого замысла романистки. Эту несовместимость двух «методов» осознаёт… сам Брэдли. Его самосознание не знает границ: художественно постигать мир он может только «кристаллически», однако понимает неадекватность своих концепций реальной жизни. В послесловии Пирсон признаёт, что «искусство – это как бы псевдопамять; и боль, сопровождающая всякое серьезное произведение, родится от сознания этой неадекватности» (с. 338).
Брэдли замкнут в своей концепции творчества, но, оставаясь в искусстве самим собою, он непрерывно переживает собственный герметизм, пытается его осмыслить: «Эта книга об искусстве. В то же время она сама хоть и скромное, но произведение искусства ‹…›, так что ей можно позволить оглянуться на самое себя» (с. 84). Пирсон предвидит, что «рассказ неизбежно должен будет вскоре вырваться из-под моего контроля» (с. 84). В действительности же – нить повествования из рук Брэдли ускользает и… не ускользает. Не видя иного (кроме «кристаллического») пути художественного осмысления мира, он осознает ограниченность
Спектр интерпретаций финала «Черного принца» весьма широк: от вывода о достигнутой в тюрьме способности создавать подлинное искусство (И. Левидова)[495]
до констатации полной утраты Пирсоном творческих потенций (З. Гражданская, М. Урнов)[496].Мнение И. Левидовой более конструктивно, но нуждается в дополнении. Признание творческого успеха Пирсона локализовано