Москва в этих цитатах присутствует не случайно. Для Бунимовича почти экстремальная частота упоминания первопрестольной столицы – как это ни покажется странным – обратно пропорциональна обычному пафосному тону рассказа о городе, в чьем имени так много слилось-отозвалось. Рискну предположить, что «Москва» для Бунимовича – имя нарицательное, это его естественное и единственно возможное место пребывания – как «комната», «улица», «дом». Это одновременно и интерьер, и бескрайний мир со своим налаженным производственным укладом, производящим на свет (в том числе) двуногие чебуреки и одушевленные целлофановые пакеты. Город – непреложная среда обитания героя Бунимовича: ни тебе сельского кладбища, ни кремнистого пути, ни даже сонного ручья. Его герой всегда упоминает о «Москве» как будто бы вскользь, на ходу: он занят другим, у него всегда дел по горло.
Здесь мы подходим к еще одному отличию от нонконформистской поэзии восьмидесятых. Человек в стихах Бунимовича не ждет гордо и непоколебимо либеральной погоды у берегов Патриаршего пруда, не провозглашает многозначительное «ужо!» слепым небесам либо каменным истуканам и тиранам. Он просто – работает, например, преподает математику в школе:
О минимализме Бунимовича писалось и писалось, но вот – его (минимализма) смысловая рамка, жизненный контекст. Сочиняется герою нашего поэта как бы между прочим, поэзия всегда вставлена в оправу иных житейских занятий. Именно эта приверженность к повседневному неброскому труду, неприятие праздности тела и духа заставляет Бунимовича (впрочем, вероятно, вслед за гениальным собратом по перу) говорить о себе как о разночинце («Моя разночинная блажь…»).
Итак, лирический герой Бунимовича – некто горожанин до мозга костей, изо дня в день добывающий хлеб насущный в поте лица своего, считающий себя самого продуктом повседневного городского кровообращения, на ходу делающий мгновенные зарисовки в свой устный альбом. Что еще? Еще налицо легкая усталость, иногда даже тяжелое утомление, неизбежно соседствующие с разночинным полуподневольным трудолюбием. И – важнейшая вещь! – здесь же наготове спасительная ирония и самоирония, заведомое недоверие к любому пророческому тону, да и вообще ко всему «высокому». Вот в этом смысле контекстуальные аналогии со стилистикой центонных поэтов 1980-х как раз срабатывают безошибочно.
Впрочем, и в использовании иронии и ее производных (от насмешки до сарказма) у Бунимовича есть свои особые, патентованные отличия от «метаметафористов» – восьмидесятников. Если у того же Еременко исходная ироничность почти немедленно влечет за собой специфическую социальность, а иногда прямую политизированность («О чем базарите, квасные патриоты…» и т. д.), то у Бунимовича эта связь сглажена, неочевидна, микширована разночинной мимоходностью и косвенностью высказывания, не предполагающего прямого развенчания и обличения. Скорее вектор причинно-следственной связи здесь противоположен: изначально присущая Бунимовичу «гражданская» интонация не вытекает из всепоглощающей иронии в ритме crescendo, а наоборот, будучи естественной и органичной, – дозированной иронией разбавлена, смягчена.
Образцы подобной хорошо темперированной ироничной социальности довольно многочисленны, вот, например:
Или вот этот, почти классический зачин:
Из мягкой самоиронии усталого горожанина-труженика извлекаема исходная эмоция практически любого стихотворения Евгения Бунимовича. Он – по призванию своему и по судьбе – поэт-гражданин, которому удается быть просто поэтом. Но поэтичность его странная, неизящная, не поэтичная, в этом все дело! Поэтическое растворено в обыденном, и не в любовно выписанных подробностях частного быта, как у раннего Кушнера, но буквально в любых сторонах и измерениях городского существования. Поэтичности как таковой, отдельной (