Упомянутое в этих стихах «превозможение обожанья» – непременное условие сохранения подлинности отношения к жизни, залог преодоления опасности увлечься собственными чувствами, растворить трезвое всматривание в вихревом упоении своими талантами. Жизнь милостива не в ответ на мое благочестие, она самодостаточна и безотносительна моему душевному настрою – такова глубинная мысль Хлебникова, как будто бы противостоящая исходным установкам о необходимости сочувствия чужому горю во времена Страстной субботы. Отдельно взятое человеческое намерение мир не изменит и изменить не может. Однако любое человеческое повседневное упование, в том числе мельчайшее, повседневное, должно исходить из предположенья чуда, из возможности способствовать своею малой силой вековой работе сил великих и неисповедимых.
На подобных основаниях складываются и отношения поэта с его творческим даром. С одной стороны, стихотворец всегда обязан осознавать провозглашенную Баратынским убогость дара и негромкость голоса:
Однако, помимо ограниченности возможностей стиха в непоэтическую эпоху, кто-то должен оставаться на посту, по словам героя одной из притч Кафки, даже в самую глухую ночь, «бодрствовать кто-то должен». Олег Хлебников – один из пристальных наблюдателей нелегких времен начала столетия, один из бдительных ревнителей человеческого сочувствия к людям.
Ироничный труженик. Поэтический герой[569]
Евгений Бунимович – из тех стихотворцев, которые без малого четверть века назад в корне переменили наши представления о «поэте и поэзии», внесли абсолютно новое и свежее содержание в поэтическую жизнь, дотоле скучно расписанную по рубрикам мероприятий Союза писателей. Бунимович – один из основателей легендарного клуба «Поэзия», под сень которого во второй половине 1980-х сошлись, кажется, все молодые стихотворцы, почувствовавшие долгожданный ветер перемен, а также и те, кто просто любил читать и слушать настоящие стихи. Этот поэтический круг очерчивал резкую границу между суррогатом «брежневской» свободы и свободою внутренней, самими поэтами над собою признанной.
Круговое чтение и слушание стихов в то время усиливало каждый отдельный голос, входивший в резонанс с голосами соседей по кругу, по кружку. Стихи читались не на открытых площадках, не на миру, как это было в шестидесятые годы, когда «на Маяке» (у памятника Маяковскому), а то и на стадионах собирались сотни, а порою – тысячи поклонников тогдашней «громкой» поэзии.
Время было иное – «интерьерное», «кухонное», полное неясных надежд, порою стремительно превращавшихся в утраченные иллюзии. Так получилось, что на долю одного и того же поколения выпали слишком разные по тональности и – увы – краткие периоды взлетов и падений. Именно Евгений Бунимович написал о своих сверстниках теперь уже едва ли не хрестоматийные и, пожалуй, – пророческие строки:
Он всегда любил (и любит) многоточия в конце строк и стихотворений. Иногда кажется, что стихи можно запросто продолжить, приписать еще что-то свое или заменить несколько слов другими. Мне, например, одна из строк по памяти всегда вспоминалась в таком виде:
Стихотворение словно бы открыто со всех сторон любым ветрам, в нем слышится и интонация лермонтовской «Думы», и «сороковые, роковые…» Давида Самойлова. Когда-то это называлось центонной поэзией: всякий отдельно взятый текст отзывался тысячей намеков и отголосков, перекличек со стихами поэтов других времен, а зачастую – и народов. Непревзойденным мастером перепевов и переосмыслений двадцать лет назад считался сделавшийся тогда почти знаменитым Александр Еременко. Это было поветрие на грани застоя и перестройки, когда еще до конца не выяснилось, что же именно разрешено; и разрешено ли бесповоротно, а если нет – надолго ль?..
В стихах Еременко, Игоря Иртеньева, безвременно ушедшей Нины Искренко центонные переклички имели две вполне четко различимые смысловые доминанты. Во-первых, подмигивание «своим» – тем, кто и в года глухие читал не Грибачева, а Мандельштама и мог с полулета опознать классическое «и вчерашнее солнце на черных носилках несут», в свеженаписанном стихотворении «Ерёмы» – Еременко упомянутое в чуть преобразованном виде, сдобренное отсутствовавшей у Мандельштама иронией: