С учетом сказанного понятно, что переиздание статей и эссе Владимира Лакшина вызовет резкое неприятие (раздраженное недовольство, иронические гримасы) многих и многих… На фоне тридцатилетней ревизии наследия шестидесятников аргументы противников Лакшина кажутся до боли предсказуемыми. Наш литератор поглощен темпераментной борьбой с режимом, сопоставимой по накалу с официальной борьбой самого режима за «победу идей социализма»? И – что? Культурные практики оппозиционера бывают изоморфны, структурно подобны ортодоксии – это историческая закономерность, а не личный грех. Например, в некоторых литературоведческих работах последнего времени небезосновательно доказывается, что историко-литературные построения основателей русской «формальной школы», резко противостоявшей (по крайней мере, до конца 1920-х годов) официальному вульгарному социологизму, были плотью от плоти революционной эпохи. Да, в картине литературной эволюции по Ю. Тынянову (накопление изменений на периферии «литературного ряда» и – после «автоматизации приема» – стремительное превращение периферии в центр) – ощутимы признаки «литературной революции». Но разве от этого концепции Тынянова и Эйхенбаума утрачивают эвристическую ценность?
Еще один предсказуемый «изъян» позиции Лакшина-критика и публициста: мнимое соглашательство с соцреалистическим официозом. Вместо возражений приведу поэтическую цитату 1920-х годов:
Это из стихотворения «Последний шаг» А. Климентова, только-только вошедшего в литературу под именем Андрея Платонова. Ясно ведь как божий день, что принятие общепринятого канона либо противостояние ему (конечно, при условии соблюдения кодекса чести и честности) зачастую не влияет непосредственно и фатально на качество мыслительного и художественного продукта (Эйзенштейн, ранний Трифонов…). Не согласны? Вот еще несколько строк гениального Платонова, на этот раз из «Стихов о человеческой сути»:
…М. Л. Гаспаров писал о двух возможных стратегиях построения истории литературы: архаизирующей и модернизирующей. В первом случае в любой эпохе видится неизбежное присутствие категорий и закономерностей, описанных если не в «Поэтике» Аристотеля, то уж, по крайней мере, в «Поэтическом искусстве» Буало или в лекциях Фридриха Шлегеля. Преобладает отстраненный анализ, абсолютная дистанцированность от описываемых событий, отсутствие личной заинтересованности, страсти и пристрастности в анализах и оценках. В случае модернизации, наоборот, прошлое прочитывается с точки зрения актуальной литературной полемики, неостывших споров, столкновения мнений. Именно последний подход с некой даже неизбежностью, со всеми сопутствующими преувеличениями воспроизводится в последние десятилетия при освоении наследия шестидесятников.
В самом деле, нельзя же отрицать, что в шестидесятые годы вновь открытый Булгаков, всегда державший в кармане адресованную режиму известную комбинацию из трех пальцев, многим казался гораздо значительнее Платонова! И Лакшин тоже так думал, и Булгакова неспроста столь подробно (и талантливо) анализировал. А потом оказалось, что Платонов (главными своими романами вошедший в широкий круг чтения позже, уже в годы так называемой перестройки) при всем его искреннем увлечении околомарксистскими прожектами переоборудования быта и вселенной предстает все более значительной фигурой на литературной карте истекшего столетия, рискну предположить – гораздо более значительной, нежели автор «Собачьего сердца». Снижает ли все это ценность работ Лакшина о Булгакове? Вопрос, по-видимому, риторический.