А ей так хотелось сесть на скамейку в нежной тени акации, положить голову на плечо Джереми, уловить аромат его волос с нотками океанского бриза, погрузиться в его теплую, надежную ауру. Но её ладонь крепко сжимала рука ненавистного мужа, а в нос лез острый запах лошадиного пота.
Она шла, механически переставляя ноги, ничего не видя и не слыша, всё глубже погружаясь в отчаяние и безнадежность.
Глава 22
После выписки из больницы Джереми ходил ощупью, неуверенно — как слепой котенок или только что покинувший надёжную скорлупу, еще не окрепший птенец. Ставил ногу осторожно, будто проверяя землю на прочность. Он чувствовал себя моряком, сошедшим на берег после долгого плавания. Его шатало и подташнивало, и мир вокруг казался причудливо искаженным.
Верхаена он почти не видел, а когда все–таки доводилось столкнуться, ловил на себе его скользящий, презрительный взгляд. Профессор, очевидно, считал его сломленным, и, следовательно, неопасным, но это было не так.
Джереми постепенно приходил в себя. Копил силы. Медленно переваривал всё подсмотренное и подслушанное, размышлял и сопоставлял, пытаясь из отдельных фрагментов мозаики составить целую картину. Пока не получалось. Но уже готовые куски внушали страх. Таблетки любви с пугающим названием редомицин. Дэвидсоны, которым лекарство может повредить — интересно, чем? Мутант с головой ребёнка и телом взрослого. Вилина. Ей плохо, у нее депрессия. Вероятно, её тоже отстранили от медитаций. Почему брак с Робертом Хатчинсоном не сделал Вилину счастливой? Ведь именно это обещали ей Хорёк и его психологические тесты.
Психологам Джереми больше не верил, да и не только им. В любом невинном слове взрослого чудился ему подвох и обман. В восхищении Триоль, в симпатии Хорька, в добродушных улыбках работников. И не только взрослых подозревал Джереми. В солнечном свете и буйно цветущих клумбах, в беззаботной болтовне ребят — во всем сквозила фальшь. В Эколе лгали все, от мала до велика — так ему теперь казалось. Одни вольно, другие невольно. Прекрасная иллюзия разрушилась, как песочный замок под натиском приливной волны. Их чудесный общий дом — Экола — оказался тюрьмой с гулкими металлическими коридорами и решетками на окнах.
Джереми еще не знал, что будет делать, но уже не сомневался — что–то сделать придется. Он принял вызов, значит, должен идти до конца. Он дал себе время и готовился к схватке с врагом — но врагом этим был не Хорёк и даже не Верхаен, а таинственный зверь, обитающий за железной дверью. Джереми не оставляла мысль, что именно он — этот алчный монстр с разноцветными глазами — является подлинным хозяином Эколы, а все прочие, Марк Фреттхен и Гельмут Верхаен, воспитанники и воспитатели, работники, учителя, врачи в больнице и даже спонсоры — только пешки в его игре.
Он ощущал себя маленьким и слабым — перед лицом этого чудовища, и так нуждался в поддержке кого–нибудь взрослого и мудрого… У кого просить совета? Кому доверить свои страхи? Друзьям? Но что они могут? Они такие же, как он. Вот если бы можно было перекинуть мостик в другой мир — на материк, в тот мир, ради которого они столько раз медитировали. Они помогали — пусть теперь помогут им, растерянным, напуганным обитателям Эколы. Пусть избавят их от радужного кошмара.
Больничные дни не прошли для Джереми бесследно. Оставили после себя память: тупую, плавающую боль в почках — вероятно, побочное действие уколов — и бессонницу, которую невозможно победить ничем, ни синими овцами, ни золотыми рыбками, ни прочими уловками. Если раньше он засыпал плохо, то теперь не засыпал вообще, но почему–то совсем не чувствовал себя усталым, а только медлительным и слегка заторможенным, выпавшим из временного потока. Это было удивительное, не сравнимое ни с чем состояние. Он как будто стоял на берегу, а время, громоздкое и неторопливое, словно глубоко просевшая баржа, тянулось мимо, сверкая разноцветными огнями.
Теперь Джереми снова мог посещать школьные занятия, но это уже не радовало. Даже музыка, которой он прежде дышал, утратила вкус, аромат и цвет, как много раз пережеванная жвачка. Напрасно Триоль звала его к роялю. Он садился равнодушно, играл по нотам, но гаммы не пахли больше ни степной травой, ни океаном, а звуки не вспархивали с черно–белой отмели легкокрылыми чайками. Его пальцы разучились колдовать.
Должно быть, все дело в том, размышлял он, что музыка тоже состоит из времени, точнее, из высшей его формы — гармонии. Музыка — это время, закрученное в спираль. Пружина, которую сжимаешь до упора, тесно подгоняя один тон к другому — а потом она, распрямляясь, бьет тебя по мозгам, по ушам, по сердцу, так что потом весь остаток дня ходишь оглушенный и счастливый. Вот что она такое.