А леший его разберёт. Кто может остаться – так пусть эшелон уходит. Лопать-то надо, как тут бросить? Кому видно: вот отхлопывается маленькое окошечко, в него высовывается чья-то рука и из десятков выставленных рук выбирает несколько самых назойливых, забирает аттестаты и исчезает. И окошечко захлопывается. Вот и убегай тут, как раз останешься без аттестата. Стучать нельзя: тогда окошечко откроется только выругать за шум, а дело не продвинется, и от соседей натерпишься: «Зачем стучал? Всех задерживаешь! Не мешай работать!» Потом взятые аттестаты выбрасывают по наклонному желобку пачкой – и успей вырвать свой и тогда выбивайся из толпы. Уже там, на просторе, прочтёшь, на сколько дней и на сколько человек тебе выдали. Правильно, неправильно – беги получай: ларёк отдельно, там давки нет. Там – медлительный дюжий молодец с удивительно жирными белыми руками и лицом колбасника по отмеченным аттестатам выдаёт продукты – хлеб, селёдку и сахарный песок в твою бумагу. Иногда запирает, уходит, а поднакопится очередь человек в тридцать – возвращается.
Время в толпе проходит быстро и разнообразно: поднажмём, ребята, какая очередь возьмёт. Появляются кратковременные сильные страсти: вот этот плечистый наш молодчага, здорово пробивает дорогу. А вот того чубастого – по рукам бы, чтоб не хватался за подоконник. Даже и не холодно. Но быстро убавляется дневного света. Окошко выбрасывает последнюю пачку аттестатов, и ненавистный голос невидимого бухгалтера объявляет:
– На сегодня закрывается. Завтра с десяти.
И – девайся куда хочешь. Колбасник вытирает руки полотенцем, надевает полушубок, запирает болтами ставни на своей лавчёнке. А толпа солдат и инвалидов, не заметно меньшая, чем была три часа назад, медленно, нехотя расходится, ругаясь во все корки. Кто-то ещё впустую достукивает в окошечко, доказывает горячо. В голубеющих сумерках зажигаются огни домиков и изб посёлка. И в каждом таком домике на площади одной семьи умещаются две-три, а то ещё и какие военные упросились перегреться на ночь. В каждом берегут топливо, а к утру мёрзнут. Там рёв грудных и шумота детей постарше, а кроме глубоких старух, все где-нибудь работают, служат, сейчас несут своим, что добыли, – и ужин будут собирать два-три раза отдельно, для каждой семьи. И солдатские жёны с Украины жадно расспрашивают каждого военного о фронтовых делах и каждое утро просыпаются по шестичасовому радио-перезвону – в томительном ожидании, когда же загремят победами сводки Информбюро.
А по линии, однопутной, пропускают один за другим на юг – ещё ж и ленинградские эшелоны.
Этих бедняг только вот к весне и стали вывозить из осаждённого голодающего города по льду Ладоги – и по медленным железным дорогам везли и везли долгим кружным путём. Это были: женщины всех возрастов и дети. Иногда встречались старики (уже многие умерли?), совсем редко – молодые люди. Говорили – пятьдесят, говорили – семьдесят таких эшелонов протянулись по дороге Поворино – Сталинград на Тихорецкую, – не решались их через Ростов, где и фронт рядом, и слишком частые бомбёжки. На крупных станциях им устраивали горячее питание. Когда они шли из вагонов в столовую – многие держались друг за друга, чтобы не упасть, и чуть не половина их была с куриной слепотой{310}. Приходилась кормёжка на ночь – их водили с фонарями, нарушая правила светомаскировки.
По-разному преобразил их голод. У одних лица казались черепами, обтянутыми иссиня-белой, как дурное, снятое молоко, кожей. У других цвет кожи был жёлтый, безжизненно восковой. А однажды в красном уголке одной из станций Нержин сидел, читал газету – подошла стройная старуха лет за 50, попросила дать ей взглянуть на газету. Нержин протянул ей, но не дотянулся. Она выставила руку вперёд – и тут же отняла, стыдясь. Тогда он поднёс и положил перед ней. Она стала жадно пробегать сводку, а он разглядел её руки, которые она боялась выставлять: они были совершенно и равномерно коряво-черны! – но не от грязи, а так искорявил их голод, – и тем ярче сверкало на безымянном пальце золотое обручальное кольцо. Тогда Глеб по-новому глянул и на потемневшее лицо её: было ей лет тридцать с небольшим.
На разъездах, на мелких станциях около ленинградских эшелонов похаживали окрестные бабы. Двери теплушек отодвигались, и в раскрывшихся рамах входов у окрайка вагонного пола становились рядком ленинградки – так, точно так, как за четверть века раньше становились на толкучках женщины из