– Я им сказал! Всэ под суд пойдёте! Сейчас поедем. Кровь везут – не соображают.
Вправду ли он вёз консервированную кровь в каком-то вагоне, так ли портится она от промедления (а от мороза?), действовали ли именно его угрозы на станционное начальство, – но ещё на двух остановках он ходил ругаться – и опять ехали.
И Нержин – очень крепко заснул.
А когда проснулся – от голода и глухой тишины, то сразу почувствовал, догадался, что тишина продолжалась не два и не три часа – очень давно. Под неподвижным вагоном завывала позёмка. Сквозь щели пробивался в вагон слабый дневной свет, а нельзя было понять, спит ли ещё кто в грудах безпорядочно набросанных одеял – или уже никого нет.
Он высвободился, вылез, встал, отодвинул тугую скрипящую дверь вагона и обмер: стояли просто в снежном поле, и рядом не было никаких других рельсов, никакого признака станции и даже следов человеческих – всё замело, и колёса вагонов выше ступицы. Стоял день с мглистым пятном солнца, протаивающим через ровную толстую закладку облаков. От поезда и во весь окоём лежала снежная ровная степь – без единой постройки, без единого деревца, только с промеченной полоской заснеженных же снегооградительных щитов. И сам поезд впереди вблизи изгибался, продолжение его пропадало за сугробами, и нельзя было понять, остался ли там паровоз.
Нержин понял, что здесь у него пропала целая ночь. Злой и голодный, выпрыгнул из вагона в сугроб, потом подлез под вагон – и там обнаружились хоть вторые пустые рельсы, значит – разъезд. Побрёл вдоль мёртвого товарного состава. За изгибом высмотрел несколько домиков за бугорком. Пошёл к ним.
Состав показался такой длинный, чуть не вдвое длинней, чем вчера. А паровоза впереди – не было…
На первом тёмно-красном домике железнодорожного типа – разобрал боковую надпись, чёрными, от многих лет измывшимися буквами: «Конная».
И усмехнулся над своей лошадиной долей, настигшей его и здесь. (И ничего другого не сказала ему эта надпись. Лишь через 10 месяцев имя этого безвестного русского разъезда облетело весь мир: сюда пришли парламентёры генерала Паулюса – сложить оружие Шестой германской армии{316}.)
Разъезд был как разъезд, а в ту минуту и уныло безнадёжный. Весь состав стоял на дуге единственного разъездного пути, оставляя главный путь свободным. Ни единой души и никакого движения не было ни на его путях, ни у станционных построек. Нержин доспотыкался до главного домика, вошёл с единственного входа. Дверь легко подалась в пустую полутёмную комнату, где опять-таки не было никого. Тогда он прошёл во вторую комнату. Здесь было одно окно, одна застеклённая от половины внутренняя перегородка, как это принято на станциях, там вглубь – опять никого, а тут – стоял обычный же станционный жёсткий диван, с мощной спинкой и широким сиденьем. На диване этом нето лежал, нето полусидел, но занимал его в длину весь и спал – мужчина в кожухе, и густо храпел. Он был поперёк себя шире, был одет, наверно, в два кожуха, а поверх всего туго перепоясан толстым кушаком. На ногах его, и посверх колен, были высокие валенки, с подошвой длиною в локоть. На голове – шапка-ушанка, и уши её стянуты через подбородок кожаными шнурками. Руки в малицах{317} спящий сложил на животе. В такой одёжке ему совсем и не надо было заходить в помещение – он не замёрз бы и снаружи. Ничто не выдавало бы в нём железнодорожника, если б из кармана верхнего кожуха, такого же тёртого и тёмного, как он сам, не торчали бы свёрнутые вместе красный и жёлтый (вылинявший зелёный) флажки.
Дверь перегородки была заперта. Нержин постучал – никто оттуда не откликался, мёртвый стоял там телеграфный аппарат. Нержин вышел вон, обогнул дом, где была тропочка, стучал ещё в одно окно – и никто не отозвался. Пришлось вернуться назад. С шумом стукнул об пол тяжёлой урной для мусора – спящий не шелохнулся. Потянул, подёргал его за плечо – никакого впечатления. Несколько раз нарочито хлопнул дверью – храп стал даже сильней. Тогда Нержин положил мусорную урну боком вдоль дивана, сел на неё и стал ударять спящего ногой в валенок, всякий раз после удара принимая посторонний вид, будто охранял сон, а не будил. После какого-то из ударов второго десятка спящий раскрыл глаза – сперва они показались маленькими, а потом раскрывались всё больше, и в них появилось что-то очень знакомое, недавне знакомое лицо. Глеб всматривался, пытаясь понять эти глаза, и вдруг его осветило: в этих спокойных, покорных, добрых глазах было что-то терпеливо-лошадиное.