Сам Забазный тоже не знал, куда он ведёт обоз, понятно только, что увести от фронта (и самому уехать). У него было направление сначала – в станицу Усть-Медведицкую. Тутошний военкомат уже имел шифровку переправить обоз на Ново-Анненскую{271}, ещё подальше, ещё нам лучше, – и безмятежному отступлению обоза не предвиделось конца. О кормёжке обозников в военкоматах дружно было решено, что они найдут себе харч по домам и по огородам, на овёс Забазному дали книжку квитанций, чтоб он кормил лошадей из колхозных амбаров в счёт выполнения теми госпоставок, про сено же ничего не говорилось, а как-то подразумевалось. Иной колхоз об овсе тоже заявлял, что у него нет или поставки он уже выполнил. Многотысячный лошадиный караван не знал об этом, он хотел хрустеть душистыми стеблями высушенной степной травы и с ветром дыхания выбирать из тележных ящиков и из вёдер длинноватые светло-жёлтые мучнистые зёрна. Да и сам Забазный не всегда успевал и не всегда хотел прометнуться по степи прежде обоза – в правление, потом в степь вбок и назад – где стога? где овёс? – а уж громаду обоза и подавно было не пускать этими петлями. К тому же роты, взводы – всё это смешалось с первого же вечера, взводные не казались, ротные притихли, – один Забазный, развевая серым дождевым плащом, скакал то встречу, то вперегон обозу; всё так же был у него пропущен ремешок под подбородок, но теперь это не казалось Нержину замечательным, а скорее пошлым.
Обоз шёл сам по себе – равномерно, как тело по первому закону Ньютона, когда оно не испытывает на себе воздействия внешних сил. И одна только стародревняя ямская воля была его высшей волей. Чей-то острый глаз примечал в стороне иногда потемневший прошлогодний, иногда этого года посветлее стог, стожок или гнездо несвоженных копен. Заворачивала телега, за нею другая, пятая, вот их несколько десятков, добрая сотня с грохотом неслась по колотью поля, без дороги, вдвурядь и втрирядь, лихо обгоняя друг друга, – оставшиеся замечали, что им уже там не станет, и гнали главною дорогою вперёд, чтобы первыми захватить следующий стог.
Нержину и чужда была эта крестьянско-казачья забота о лошадях больше, чем о себе, и непонятно было – как на таком расстоянии мужики отличали сено и не кидались на солому, – но, подчиняясь законам корабля, он послушно подпрыгивал в тряской телеге за своим капитаном Дашкиным.
Однажды, в облачный день, незадолго до вечера, Дашкин резко извернул подводу и погнал её, хлеща лошадей, наперехватки с соседями, к далёкому большому стогу. Нержин уже знал свои обязанности и держал за повод привязанную-таки к их телеге пятую кобылу, чтоб она на бездорожьи не оборвалась бы с привязи и не ушла бы с недоуздком. Они домчали к стогу из первых и въехали в него мордами лошадей. Ни мгновенья не теряя, Дашкин выскочил из телеги, разнуздал запряжённых лошадей, чтоб они, пока суть да дело, щипали прямо из стога, а сам с их спин, как кошка, вскарабкался наверх. Вил не было ни у кого, кроме высокого мрачного Трухачёва, укравшего их из хлева при ночёвке на казачьем дворе. Трухачёву и была теперь первая рука раскрывать стог. Вилами с предлинным черенком там, наверху, на фоне неба, потемневшего от дождевых туч и от приближающейся ночи, он с одного разу, орудуя вилами, как Георгий Победоносец копьём на змия, выворачивал и выбрасывал вниз как негодь черноватые, полусгнившие, плотно слежавшиеся под пригнетёнными жердями навильники верхнего сена. Дашкин и другие следом же разворачивали руками второй слой – светлый, сухой, пахучий, и швыряли охапки каждый в свою телегу. Обозники, чьи телеги не подоспели к самому стогу вплоть, притиснулись меж чужих лошадей, подбирали падающее и ждали, когда можно будет теребить снизу. Заражённый общим азартом Нержин подхватывал, что бросал ему Дашкин, укладывал и утаптывал поверх ящика так, как тот его учил, – чтоб шире было, чтоб одно беремя вязалось с другим, чтобы сперва заполнялись края, а потом серёдка и не было бы перевеса в сторону. Вокруг стога стоял смешанный крик, прорывались весёлые торопливые ругательства, туманом стояла мелкая едучая сенная пыль.
И вдруг неожиданно с криками «стой! стой! что делаешь?» трое конных подскакали к стогу. Двое из трёх старались держаться сзади, а передний неловко вскарабкался наверх и двумя руками за грудки схватил Трухачёва. Трухачёв не видел всадников, крика не слышал, не ждал нападения, – но только чуть пошатнулся, тотчас выпрямился, левой рукой сорвал с себя обе руки противника, а в правой обернул вилы и тычком ручки боднул нападающего в грудь. Тот головой назад и вниз свалился со стога. Все, кто был по эту сторону стога, густо загоготали и продолжали набирать сено, а по тот бок ничего не видали, и работа не прекращалась. Но упавший не сломил головы, а снова полез на стог – уже не в том месте, где был Трухачёв. Шапки на нём уже не было, в размётанные волосы вплелись стеблинки, лёгкий плащик держался на последнем шнурке вокруг шеи. Взобравшись на стог, он раскинул вверх руки и закричал голосом обиды:
– Товарищи! Опомнитесь! Да вы ж не немцы!