Василий понимал, что неприязнь его к этому городку, утопающему в садах и со всех сторон окруженному ими, не совсем справедлива, но ничего с собой поделать не мог. Все казалось ему, что не будь на свете этого городка, то и службы — на целых четыре года позже сверстников! — могло бы и не быть. Глупо, конечно, но случается иногда непонятное, какая-либо дурацкая мысль зарывается в недоступный уголок головы, и никак не удается оттуда ее вытравить, она буравит, жжет, и не будет покоя, пока так или иначе не разрешишь ее.
Но мудрить тут и выискивать причины на стороне нечего, виноват только сам: не бросил бы институт — на третьем-то курсе! — не пришлось бы служить в этом тихом до тошноты райском закутке. И вообще, все у него наперекосяк в жизни. Пальцев на руках, прикинь, не хватит пересчитать все те занятия, которым он пытался посвятить свою великую особу и которые оказались недостойными высокого его внимания. Трень-брень — и полетел, перелетел на новое место. Словно нектар собирал, как пчелка. А зачем он ему, этот горький нектар жизни, для чего?.. Не знаешь? И что ты знаешь, что понимаешь до конца? Даже в собственной душе не смыслишь ни бельмеса…
Впрочем, помнится, вычитал где-то: понять себя — понять почти все. Да собственно, объект-то!.. — понимать-то нечего. Жбан желчи, грубости, себялюбия. Плюс розовый нимб пустейших мечтаний черт знает о чем и зачем. Ах, какой ароматный букет!
Чувствуя, что от ярости вот-вот начнет темнеть в глазах, Василий круто потер грудь — вдох-выдох, вдох-выдох — и суетливо зашарил в кармашке трико сигареты.
С ним и раньше случались такие непонятные приступы. Тресь — и что-то оборвалось в груди, и вспыхнуло, потянулось все туже, звонче, и вот уже не слышишь и не видишь ничего абсолютно, и никакой ты не венец природы, а жгучий ком дикой, животной ярости или невыносимой, до волчьего воя, тоски. Лет десять всего, кажись, было — да, второклашкой был: походя щелкнул ему по темени взрослый дылда Шурка Костин, прозванный почему-то Емелькой, шутки ради всего, понял сам, а помутнело в глазах, схватил добрый кусок кирпича — промахнулся близко, только ухо рассек. Шурка вернулся, сбил с ног, так вцепился зубами ему в икру прямо со штаниной, еле отцепили.
Потом, где-то в классе так пятом, когда Зинаида Максимовна, учительница по русскому, которую он страшно любил, вышла замуж за ненавистного бригадира Парамонова, неделю не ходил в школу — с утра убегал в лес и бродил там, по-старчески волоча ноги и натыкаясь на деревья…
Иногда же вообще с ничего начиналось, с пустоты. Подступит вдруг — не продохнуть. Заберется тогда поскорей на сеновал, в подсолнухи за баней или в суметы за сараем, поглотает сухие слезы и несколько дней ходит спокойный, тихо-просветленный… Но «у малька и заботы мальки» (припомнилась чья-то приговорка, интересная кстати), теперь им цена — улыбка. Чем старше, тем хуже; сильнее становились приступы. Ни с одной работы не ушел по-хорошему (то, видимо, должно означать «по-человечески»; как это, оказывается, близко: «хороший» — «человеческий»…), в лучшем случае — хряснув дверью до штукатурного града. Поводы и доводы, что говорить, пыхали благородством: то «скучно тут с вами», то «развели бардак», то «хапуги и халтурщики одни». И начеркано заявление, ничья рука не коснулась на прощанье с задержкой, потому что ни с кем и не подосвиданькался даже… Понималось теперь запоздало: где-то, в чем-то он, возможно, и прав был, не везло ему с коллективами (оно-то: одному — с коллективами!), может, проглядывалось в них и то, и другое, но не во всех же и не во всем! Чего уж там, все охотники винить зеркало, когда своя рожа…
Надоедало просто, вот и уходил, оплевывая других ради себяоправданья. А что оставалось делать? Занесло было однажды, в завклубах-то, завелся так же лихо, как начинал на новом месте каждый раз, да закончилось его борцовство чуть ли не дракой с отцом. Опять руку поднял ведь, но нет уж, довольно, полупцевал маленького… И за что? Подумаешь, нарисовали его, начальничка, в «Будильнике», осрамили. «И кто? Родной сын!..» Ну, с тобой будут еще счеты, папашенька. За все, особенно за мать, которую ты и за человека не считаешь.
Ну, ладно, отпустим себе и эти грехи, хитро завернувши их в розовую ризу: юношеские метания, и все тут! А то и на время можно сослаться: продукт времени! Тем паче, что и на самом деле частенько стали встречаться нервно издерганные юнцы-моеподобие… Но ведь имеется и еще кое-что в запасе, намного постыдней и отвратней. Это то, что называется «по женской части». Тут такое было, что и вспоминать тошно. Конечно, где-то на возраст списать можно (вот опять придумал лазейку!), но ведь было, было, чего уж там очищаться… Хотя бы даже Варюха, которую повстречал в Братске…