Ради места для отцовского послания Гамлет готов стереть из памяти все ее прежнее содержимое. Шекспир инсценирует в этом монологе присущую Новому времени волю к новому началу как tabula rasa. Но в отличие от стертой грифельной доски и чистого листа бумаги, которые можно заполнить новыми письменами, в человеческой памяти всегда уже что-то записано. В ней не существует ни абсолютно нового начала, ни тотального забвения; в памяти постоянно продолжается запись, исправление записанного или запись поверх записанного. Шекспир символически показывает то, что предшествует установлению начала: яростное стирание памяти в качестве интенционального акта забвения. Монолог Гамлета прочитывается как ключевая сцена Нового времени, которая основывает акт обновления на принципе tabula rasa (веком позднее то же самое произошло в философии Джона Локка). Вместе с тем Шекспир демонстрирует ex negativo, что в памяти и культуре нет совершенно чистых листов и абсолютных начал. Радикально новое начало оказывается химерой, которую нельзя воплотить без насилия. Многократное повторение слова «весь» в монологе Гамлета подчеркивает радикальность, непреклонность его стремления стереть из памяти ее прежнее содержание. Его принцип «все или ничего»: абсолютность нового начала зависит от абсолютности этого «ничего», «без низкой смеси». Используя психоаналитическую терминологию, можно сказать, что Шекспир указывает на «анальный аспект» радикальных обновленцев, провозглашающих «чистоту», как это делают, например, пуритане, декларирующие свою программу в самоназвании.
В этом монологе Шекспир высвечивает конструктивистский и перформативный характер установления начала, свойственный Новому времени. Однако парадоксальным образом Шекспир делает это на примере, смыслом которого является безусловное следование заповедям отца, а не разрыв с ним. Если веком позже герой Даниэля Дефо Робинзон Крузо «индивидуализирует» себя через разрыв с отцом (Робинзон прямо нарушает отцовский запрет, не позволявший сыну уходить в морское плавание), то Гамлет скорее проходит обряд инициации (хотя и нарушенный из-за убийства отца). Если Робинзон взбунтовался против живого отца, то Гамлет целиком подчиняется воле мертвого отца. Гамлет философствует в своем монологе об аффекте, чистоте, императивности, которые содержатся в акте начала, но сам он вовсе не похож на революционера[192]
.Парадигматический образ революционера появляется в истории литературы спустя три четверти века. Речь идет о Сатане в эпическом произведении Джона Мильтона «Потерянный рай». Сатана восхищал романтиков как революционер. Однако Мильтон, сам поддержавший революционера Кромвеля, вряд ли согласился бы с подобной романтической трактовкой. Хотя пуританская революция и привела к свержению созданных человеком институтов короля и церкви, но она сделала это не во имя нового начала, каким его понимает Модерн, а ради восстановления непосредственной божественной власти в духе Ветхого Завета. Мильтону было ближе старое значение слова «революция», имевшее отношение к движению небесных светил, которые циклически возвращаются на предопределенное им место согласно естественному космическому порядку. Эпический герой Сатана, восставший против Бога, является для пуританина Мильтона отнюдь не революционером (к этой смысловой трансформации мы еще вернемся в следующей главе), а еретиком, который снедаем завистью и гордыней. Мильтон изображает его борцом-одиночкой, окружая героическим ореолом, что способствовало позднее романтической интерпретации этого образа. Однако для замысла Мильтона более важную роль сыграла такая трактовка этого литературного персонажа, демонстрирующего en nus весь пафос Модерна, которая возвращает нас к ключевому вопросу о начале. В данном отношении особенно примечателен фрагмент, где Сатана произносит речь как предводитель своего небесного воинства.