Света тут не было. Стены и пол каменные – похоже на старый винный погреб. Все слегка влажное, поросло мхом и оттого скользкое. Я села спиной к стене, иногда прижималась распухшей щекой к холодным камням. В какой-то момент я задремала, а проснулась оттого, что почувствовала, как по ноге под мое рабочее платье забирается мышь. Пришлось встать.
Несколько часов я провела в камере. Кровь из пореза течь перестала. Я подумала, не забыл ли офицер обо мне или просто отложил наказание и ждет, пока закончится дождь, чтобы герр Тремор мог вволю покуражиться надо мной. Щека у меня к этому моменту сильно распухла, глаз заплыл. Услышав, как открывается дверь, я взглянула в ту сторону и сморщилась от упавшего в темную конуру луча света.
Меня отвели в кабинет с табличкой на двери: «HAUPTSCHARFÜHRER F. HARTMANN». Там был большой деревянный стол, много шкафов с папками и резное кресло, в каких обычно сидят адвокаты. В этом сидел офицер, отвечавший за «Канаду».
А перед ним на столе поверх зеленого сукна и разных бумаг и папок лежали все мои фотографии, повернутые лицевой стороной вниз, чтобы был виден написанный на оборотах текст.
Я знала, на что способен герр Тремор, каждый день видела это на поверках. В каком-то смысле герр Диббук был страшнее, потому что я не знала, чего от него ждать.
Он отвечал за «Канаду», а я воровала у него, и доказательства этого лежали между нами.
– Оставьте нас, – сказал он приведшему меня охраннику.
За спиной у офицера было окно. Я следила, как струи дождя текут по стеклу, и наслаждалась тем простым фактом, что я внутри, в тепле. По радио тихо играла классическая музыка. Если бы не угроза того, что меня скоро изобьют до смерти, я бы считала это первым нормальным моментом со дня прибытия в лагерь.
– Значит, ты говоришь по-немецки, – обратился ко мне герр Диббук на своем родном языке.
Я кивнула:
– Ja, Herr Hauptscharführer.
– И писать, очевидно, тоже умеешь.
Я бросила взгляд на фотографии и ответила:
– Я училась в школе.
Офицер протянул мне блокнот и ручку.
– Докажи это. – Он начал расхаживать по комнате, читая на память стихотворение.
Ich weiß nicht, was soll es bedeuten, Daß ich so traurig bin, Ein Märchen aus alten Zeiten, Das kommt mir nicht aus dem Sinn.
Я его знала. Учила с герром Бауэром и однажды даже писала под диктовку на экзамене, за что получила самый высокий балл. Я переводила в голове:
Не знаю, что значит такое, Что скорбью я смущен; Давно не дает покою Мне сказка старых времен[57]
.– Die Luft ist kühl und es dunkelt, – продолжил гауптшарфюрер
Прохладой сумерки веют, И Рейна тих простор…
– Der Gipfel des Berges funkelt, – тихо добавила я, – im Abendsonnenschein.
«В вечерних лучах алеют / Вершины дальних гор».
Он услышал мои слова, взял блокнот и проверил написанное. Потом поднял взгляд и уставился на меня, будто я какое-то редкое создание, каких он до сих пор не видел.
– Ты знаешь это стихотворение?
Я кивнула:
– Это «Лорелея» Генриха Гейне.
– Ein unbekannter Verfasser[58]
, – поправил меня он.Тут я вспомнила: ну конечно, ведь Генрих Гейне был евреем.
– Ты понимаешь, что крала у Рейха? – тихо спросил офицер.
– Да, простите. Это была ошибка! – выпалила я.
Он приподнял брови:
– Сознательно воровать – это ошибка?
– Нет. Ошибка – считать, что фотографии ничего не значат для Рейха.
Он открыл было рот, но тут же его захлопнул. Он не мог признать, что фотографии имеют какую-то ценность, ведь это было равносильно допущению, что убитые люди тоже чего-то стоили, но он не мог и сказать, что фотографии никому не нужны, так как этим устранил бы повод к моему наказанию.
– Дело не в этом, – наконец проговорил он, – а в том, что они не твои.
Офицер снова опустился в кресло и побарабанил пальцами по столу. Потом взял одну фотографию и перевернул исписанной стороной к себе:
– Эта история. Где остальное?
Я представила, как охранники переворачивают вверх дном наш барак в поисках других фотографий с записями. Ничего не найдя, не примутся ли они терзать заключенных, пока не выбьют из кого-нибудь желаемого ответа?
– Еще не написала, – призналась я.
Это удивило его. Видимо, он решил, что я просто пересказывала прочитанную раньше историю, не считая меня достаточно умной для сочинения чего-то подобного своими силами.
– Ты… – недоверчиво протянул он. – Ты придумала этого монстра… этого упыря?
– Да, – ответила я. – Ну то есть нет. В Польше все знают про упырей. Но именно этот, он из моего воображения.
– Большинство девушек пишут о любви. Ты решила написать о звере, – задумчиво произнес он.
Мы говорили по-немецки. Беседовали о литературе. Будто он не мог в любой момент выхватить пистолет и размозжить мне голову.
– Избранная тобой тема напомнила мне о другом мифическом звере – Донестре. – сказал он. – Ты слышала о таком?
Это проверка? Какая-то уловка? Эвфемизм для особого рода телесного наказания? От моего ответа зависит, как со мной обойдутся? Я знала про водяного и болотного демона дзивонону, но это из польских легенд. Что, если я солгу и скажу «да»? Не будет ли хуже, чем если я честно отвечу «нет»?