Я положил рукопись на стол. Лег в кровать. Заплакал от невыносимой боли.
Говорят, Нил Гейман продал рукопись (новый роман, или же комикс — кто знает?) одному миллиардеру.
Хорошо миллиардеру, у него много денег, целые горы — и он может сотнями закупать рукописи, сжигать их, употреблять в пищу… Хотел бы и я так.
На днях я был в библиотеке; там я увидел оригинал «Евгения Онегина» — и чуть не сошел с ума. Я изнемогал; я стоял перед стеклянным ящиком, в котором хранилась рукопись. Пушкин, о боже, Пушкин… Это что‑то на уровне Мураками — или даже выше. Уничтожить труд Пушкина, или же осквернить его — нет блаженства большего.
Потом я вернулся домой. Дрожащими руками я взял рукопись со стола, открыл. «Я не причиню тебе вреда», — сказал я, облизнув пересохшие губы.
Страницы рукописи чуть подрагивали от страха. Я чувствовал ее ужас, ее отвращение. Боже, я был отвратителен ей; был я отвратителен и себе самому.
Я не стану вредить ей.
Я всего–навсего прочитаю ее. Имею ведь право?
Итак, первая страница. Еле уловимый аромат чернил, песочного цвета бумага, чуть надорванный краешек страницы… Я сглотнул — и постарался сосредоточиться на вязи букв.
«Родилась я 18 декабря, в зимнюю ночь, когда пурга заметала Москву…»
Боже. Это что, автобиография?
Нет, понял я страниц через десять, это мистический роман с элементами автобиографии — появились страждущие ангелы, неистовые демоны и прочая пошлость, на которую столь падки женщины.
— Боже, что это? — спросил я себя.
Будь то обычная книга, я бы с отвращением отбросил ее прочь.
Я попытался сделать это — и не смог.
Меня как магнитом притянуло обратно к желтым страницам.
Да, то была рукопись. Волшебство, что исходило из ее глубин, захватило меня.
Я чувствовал, как погружаюсь в мир книги, проваливаюсь внутрь иллюзорного пространства. Кровь вспенилась в моем теле. Я словно припал к источнику вечного наслаждения. Я не мог пошевелиться.
Не знаю, как долго это продолжалось. Страниц тридцать, сорок?..
А потом рукопись захлопнулась. Сама.
Я перестарался — выпил слишком много, и она решила прекратить столь опасный сеанс.
Поначалу я впал в ярость — но затем осознал: боже, я не должен… не должен вредить книгам. Переборов себя, я вернул рукопись на стол.
Я не должен… не должен.
Я решил остудить свой пыл, и для этих целей отправился к проститутке, к ней на квартиру. Я был немного не в себе. Помню, я говорил ей что‑то — этой проститутке, женщине с грушеобразными грудями — потом мы разделись, сходили в душ (кто был первый, я или она?), легли в постель… Я долго корчился, пытаясь выдавить из себя жидкое семя — но не смог. Проститутка утешила меня: все нормально, друг, нормально.
«Боже, кому ты это говоришь?» — подумал я раздраженно.
Конечно же, я ненормален. Книги — самое ценное, что есть у человечества; хоть я и люблю их, любовь моя — мерзкая, отвратительная.
На прощание проститутка вручила мне потрепанный томик Мураками.
— Почитай. Может, легче станет, — сказала она прокуренным голосом.
Пошатываясь, я вышел на улицу. Мураками был тяжелым, невыносимо тяжелым. Я вспомнил: в кармане у меня нож для бумаги. Вот и решение, черт возьми.
Я зашел в подворотню, огляделся — и медленно, с наслаждением изрезал книгу на маленькие полоски.
Если меня увидит библиотечный полицейский… или простой гражданин… Нет, не стоит об этом думать! Я не должен так думать!
Дрожа, я покинул переулок, оставив позади полоски жалкой, ни на что не годной уже (изнасилованной) бумаги.
Та ночь была ужасной. Я вновь видел кошмар.
Прошла неделя, и лишь тогда я осмелился припасть к источнику блаженства.
Кажется, она пришла в себя.
— Я не противен тебе? — спросил я.
Она не ответила. Наверное, то был знак согласия — или же я ошибаюсь?
Книга открылась передо мной — вновь.
«Моего друга звали Коленька; он был озорной, глуповатый и по–своему обаятельный мальчишка. Не понимаю, как же он ухитрялся…»
— Это ты обо мне, что ли? — спросил я.
Писательница (покойница, уже покойница) так и не ответила.
— А где мой брат? — спросил я. — Где мой брат?
Но нет, о брате ни слова, только Коленька да Коленька. Что за женщина? Она что, решила полностью вымарать его — вымарать из нашего детства?
Я разозлился.
— Вот ведь сука!
Рукопись захлопнулась в ту же секунду.
Я замер.
— Прости, — прошептал я. — Я же не о тебе, моя милая. Не о тебе, я о другой.
Но она так и не стала меня слушать.
Коленька, да, Коленька…
Вот брат, вот он; он говорит: «Коленька», — и улыбается.
Вот стоит он, высокий, неимоверно красивый в свои четырнадцать лет — и держит в руках своих книгу («Тимур и его команда» — или «Незнайка на луне», не могу вспомнить), и говорит мне: «Коленька», — и улыбается, улыбается!..
А я — жалкий мальчишка, мне 11 лет, я тощий и глупый. Я смотрю на брата. Он смотрит на меня. В руках его книга, шорты спущены до колен. Я вижу его длинный эрегированный член. Блестят волосы на лобке — их я запомнил больше всего. Брат трется членом о бумагу, и кончает со вздохом («ох–ох–ооох»), и говорит мне: «Хочешь так же, Коленька?» — а я и говорю: «Да, конечно же…»