— А мне туда не надо, — говорил он. — То и радости, что величать себя писателем; назвать себя писакой каждый может! Глупые, убогие создания! А я для людей пишу. Да, меня не зовут по имени–отчеству, как иных бумагомакак, однако меня знают — люди знают меня; простой люд, в котором и есть нутряная сила и сермяжная правда, соль земли! Читают меня — меня, не вас, Антон–Палычи и Львы–Николаичи!.. Да и потом, «Николай–Василич Селезень» — как‑то не звучит.
Плюшкин же в Союзе состоял, однако и его редко звали Александром–Сергеичем: слишком мал был список заслуг.
— Но это ничего, — говорил Плюшкин. — Ничего–ничего. Вот допишу «Черномора», и будет мне и Александр–Сергеич, и заслуги, и Блюхеровская премия в придачу!
Плюшкин говорил это и воинственно размахивал пером; при этом он раскачивался на стуле.
— Смотри, со стула не упади, — сказал ему Селезень. В тот же момент Плюшкин упал. Это было неизбежно; за все время, пока они снимали одну комнату на двоих, Селезень успел уже изучить повадки своего друга.
В последних числах октября Плюшкин кончил поэму. Он отметил сие знаменательное событие в твиттере, выпил горячего кофию, перекрестился — и через интернет отослал поэму издателю.
Вечером пришел ответ:
«Напечатаем. Это бомба».
— Восхитительное чувство, — сказал Плюшкин Селезню. — Сердце мое вот–вот не выдержит; возможно ли счастье, подобное этому? Надо написать Наташке; пусть порадуется за меня.
Селезень лишь посмеивался.
Они с Плюшкиным посидели немного, глотнули чаю с коньяком, обсудили перспективы российской литературы, да и легли спать. Плюшкину снилась Наташка, Селезень же мучался кошмарами.
Ближе к трем часам ночи раздался ужасный грохот; дверь слетела с петель, и в комнату ворвались полицейские в голубых мундирах. Плюшкина стащили с постели и наградили парой тумаков; затем его повели в следственный изолятор. Селезень же получил дубинкой по зубам и прилег около двери; он думал о высоком.
— В чем дело? — спрашивал тем временем побитый Плюшкин у следователя.
— Это вы написали? — спросил в ответ следователь, и процитировал:
"*** *** ***** *** ** ***,
** **** *** * **** ******,
**** ******* ** ** * ****!»
То был наиболее откровенный фрагмент «Черномора»; Плюшкин им особо гордился.
— Да, это я написал! — радостно прознес он.
— Во урод, — скривился следователь. — Даже не отпирается.
Плюшкина отвели в камеру. Там он уже сидел бледный молодой человек с жидкими усиками. Завидев Плюшкина с полицейскими, он воскликнул:
— Эй, мундиры голубые, выпустите меня!
— Ааа, Ферапонтов! — восликнул один из полицейских, отпирая камеру и вталкивая внутрь Плюшкина. — Так ты ж за дело сидишь. Будешь знать, как писать эпиграммы на князя.
— Князь Владимир лично одобрил мои стихи! — возмутился Ферапонтов. — Сказал, что метафоры бесподобны!
— Ага, сказал. А потом посадил тебя, — сказал полицейский. — И правильно сделал, что посадил.
Полицейские ушли. Плюшкин же протянул руку Ферапонтову.
— Вы тоже писатель? — спросил он.
— Да, член Союза. Членское имя — Михал–Юрьич, — пригладил усики Ферапонтов. — А как величать вас, сударь?
— Саня… то есть Александр–Сергеич, — спохватился Плюшкин. — Тоже из Союза.
— Тоже? И мы незнакомы с вами? — сощурился Ферапонтов.
— Получается, так, — согласился Плюшкин.
— Что же, будем знакомиться, — и Ферапонтов вытащил из кармана плоскую фляжку. — Мундиры, может, и сволочи, но все же люди русские, понимающие: фляжку отбирать не стали. Ваше здоровье, Александр–Сергеич!..
Между тем в Союзе кипели страсти: утром в центральный офис явился Колька Селезень — и поднял бучу; Селезень требовал свободы для Плюшкина, Александра–Сергеича.
— Пусть Санька отпустят, он ничего такого не сделал! — кричал Селезень.
Председатели Союза — Худой, Лев–Николаич, и его вечный соперник Одоевский, Федор–Михалыч — сегодня объединились; вместе они попытались урезонить беспокойного Селезня.
— Молодой человек, это абсолютно невозможно, — степенно заявил Худой. — Импоссибль!
— Вот именно, — подхватил нервный Одоевский, — я помню Плюшкина, это милый и очень талантливый во всех отношениях человек; однако ж я готов поверить, что этот замечательный человек решил наконец на скуку совершить нечто, приятное его темной и неведомой нам душе — да, в это готов поверить.
Поняв, что все бесполезно, Селезень отвернулся от Худого с Одоевским; он обратил взгляд к другим:
— Вы тоже согласны с этими двумя?
Людская масса взволновалась.
— Это дело полиции и княжеской администрации, — сказал Одоевский и гадко хихикнул. — Они и приказали высочайшим велением арестовать Плюшкина. Мы здесь ни при чем, нас это не касается ни в коей мере.
Селезень впал в отчаяние.
— Вы тоже так считаете, Лев–Николаич?
Худой медленно кивнул.
— А вы, Беляшевский? Вы, Костылев–Дрищин? Ну а вы, Пехов, Антон–Палыч?! Вы тоже согласны с Одоевским? С Федор–Михалычем?! Неужели согласны, а?! Я вас спрашиваю!
Один за другим писатели кивали, тем самым отрекаясь от Сани Плюшкина; и с каждым кивком росло отчаяние Селезня.
— Я знал, что на Союз нельзя положиться, — сказал он горько и несколько озлобленно.