1835–1837 гг.
Важнейшие события его жизни, по собственному его признанию, все совпадали с днем вознесения. Незадолго до своей смерти он задумчиво рассказывал об этом одному из своих друзей и… упоминая о таинственной связи всей своей жизни с одним великим днем духовного торжества, он прибавил: "Ты понимаешь, что все это произошло недаром, и не может быть делом одного случая".
Около 1836 г.
Пушкин… не одобрял стиля гоголевского.
"В этом есть что-то недосказанное, — говорил он. — ибо растянутость речи уменьшает впечатлительность читателя, дает ему случай скоро забывать только что прочитанное… Совсем другое — сжатость письма, это — сама сила, дающая себя чувствовать каждому, когда она его поглощает… Как выражение ума, речь должна быть конкретна… Абстрактность же Гоголя нам этого не дает. Живые типы, им выведенные, далеко ненатуральны; напротив, они сказочны… Делать повесть из быта данной среды нельзя в образе кузнеца Вакулы с чортом под небесами… Это нечто в духе бабушкиных сказок, рассказанных на печи, под влиянием кирпичного жара, пылко действующего на живое сновидение человека…"
*На одном из вечеров, когда общество разъезжалось, к я также хотел итти, меня остановил Пушкин:
"Останьтесь еще: нам одна дорога! За мною приедет экипаж: я вас отвезу!"
Мне рассказывал… в 1838 году Гончаров, брат Пушкиной, сцену, бывшую у Пушкина с графом Литтою[375]
, обер-церемониймейстером. Литта однажды вздумал сделать Пушкину замечание насчет несоблюдения им формы и сказал."II у a des regies pour tout, mon cher ami" [Есть правила на все, любезный друг].
Пушкин вспыхнул и отвечал ему:
"Pardon, monsieur le comte, je pensais toujours qu'il n'y avait de regies que pour les mesdemoiselles d'honneur!" [Извините, граф, я полагал всегда, что регулы (regies) существуют только у фрейлин].
Вот как он исполнял свою должность.
"
Неожиданное, небывалое, фантастически-уродливое, физически-отвратительное, не в натуре, а в рассказе, всего скорее возбуждало в нем [т. е. в Пушкине] этот смех; и когда Гоголь или кто-либо другой не удовлетворял его потребности в этом отношении, так он и сам, при удивительной и, можно сказать, ненарушимой стройности своей умственной организации, принимался слагать в уме странные стихи — умышленную, но гениальную бессмыслицу. Сколько мне известно, он подобных стихов никогда не доверял бумаге. Но, чтобы самому их не сочинять, он всегда желал иметь около себя человека милого, умного, с решительною наклонностью к фантастическому: "Скажешь ему: пожалуйста, соври что-нибудь! И он тотчас соврет, чего никак не придумаешь, не вообразишь!"
… Когда я начал читать Пушкину первые главы из "Мертвых душ" в том виде, как они были прежде, то Пушкин, который всегда смеялся при моем чтении (он же был охотник до смеха), начал понемногу становиться все сумрачнее, сумрачнее, а наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнес голосом тоски: "Боже, как грустна наша Россия!"
А. С. Пушкин узнал от меня о существовании романа[376]
и приехал к нам просить эту книгу… По прочтении первой части он сказал мне, что почти не выпускал книгу из рук, пока не прочел. "Как все это увлекательно, — говорил он, но как до сих пор decousu! [несвязно]. Как-то она сведет концы?" Но когда он прочитал всю книгу, то сказал: "Удивляюсь, как все, что мне казалось decousu, у нее прекрасно разъяснилось, и как интерес всей книги до самого конца увлекателен. Старайтесь издать книгу скорее, а я напишу к нескольким главам эпиграфы".Вот что Пушкин говорил мне о гоголевском творчестве: