В доме было полным-полно всякой живности и маленьких черноглазых детей. К столу среди прочих подошел крохотный чистенький ягненок, с шерстью мягкой, как мох, и живыми угольками глаз. Он с важным деловым видом пил из блюдца вино, ушки, похожие на курчавую петрушку, складочками лежали на сплюснутой шерстистой голове. Вокруг бродили две черепахи, словно бы изображавшие заводные игрушки, очень достоверно; а Гидеон занялся полезным делом: выкупал у младших отпрысков Петроса цикад и отпускал их на волю. У крестьянских детей есть мерзкая привычка привязывать цикад к нитке. Получается замечательная трещотка: когда крутишь веревку с цикадой над головой, бедная мученица издает монотонный протестующий стрекот. Надо ли говорить, что Гидеону эта привычка крайне не нравится, и стоит ему увидеть цикаду, которую мучают подобным образом, он сразу тянется за кошельком. Помню, как он пробормотал:
— Так-так… Шестеро детей, шесть цикад по пять ли-ретт за штуку… Филантропия — дорогое удовольствие, Хойл. Учти это и никогда с ней не связывайся.
Но Хойл в этот момент с наслаждением кромсал свой кусок баранины и не мог в должной мере оценить всю глубину этого рассуждения.
— Я боялся, — сказал он, — что мясо будет чу-уточку жестковатым, но, — он положил отрезанный кусочек в рот, — слава Богоматери Филеримосской, это не так.
Воистину, это было не так.
К этому времени уже были зажжены лампы и развешаны на гвоздях. От них исходило слабое сияние, и, если смотреть с первого этажа, где жена Петроса все еще тушила осьминога в стальном котелке, балкон походил на освещенный корабль, плывущий по каналу или по тихим водам какого-то большого озера. Я решил, что это достаточно поэтичное сравнение и я вполне могу поделиться им с Миллзом, который спустился со мной узнать, что там с осьминогом.
— Да, — сказал он, стоя рядом со мной и глядя вверх. — И Гидеон подносит ко рту стакан в том же темпе, в каком гребет рулевой на университетской регате.
Гидеон и правда весь разрумянился, сиял, как лампа. Его стеклянный глаз затуманился от доброго расположения духа. Четвертая бутылка вина, как обычно, развязала языки. Появление осьминога, похожего на вареную покрышку, было встречено криками и аплодисментами. Гидеон предложил за него выпить. Осьминог был не в состоянии поблагодарить за такую честь. Он лежал, пузырясь в густом красном соусе, приправленный чесноком и горошинами перца. Хойл снова сам вызвался снять пробу и снова прозвучало:
— Я боялся, что он будет чу-уточку жестковат, но, — он положил в рот кусочек присоски, — к счастью, это не так.
Воистину, это было не так.
Миллз сбегал к машине и принес гитару. В деревянном домике оказалась изумительная акустика, звук струн стал сочнее и громче, обрел глубину и мощь. Да и голоса сделались странно летучими, плыли над синей долиной, окаймленной темной кромкой моря. Мы пели в основном греческие народные песни, снова и снова наслаждаясь редкостной чистотой строки, полным слиянием слов и музыки в едином танцевальном ритме, чем они особенно хороши. Потом Петрос, расхрабрившись, спел нам несколько своих анатолийских песен с резкими четвертями и странными скачками из тональности в тональность. Чтобы достичь такого эффекта, нужно откинуть голову назад и позволить голосу быть податливым, мягким, почти не направляя его. Голос Петроса бурлил в его горле, как розовая вода в чаше кальяна, следуя за изгибами старых мелодий с их прихотливыми пересечениями ритма и акцентов. Это птичье пение, кажущееся совершенно произвольным, на самом деле требует более виртуозного владения голосом, чем европейское. Сами же песни, хотя и напоминали критские и македонские, были несколько иными — чувствовался в них привкус Аравии, Персии. Их тоска была не дикой и яростной, как тоска греческих горцев, она была мягче и выражалась в более причудливой мелодике.
Гидеон уже спал, положив голову на стол. Хойл, обычно почти не пивший за трапезой, налил себе целый стакан вина и, как я понял, погрузился в свои собственные воспоминания о Востоке, о песнях, которые слышал в Дамаске и Бейруте до войны. Э. не сводила своих темных глаз с лица поющего, ловя каждый гибкий поворот, каждую неожиданную смену тона и ключа. Хлоя, сидевшая рядом с ней, гладила ягненка и пыталась заинтересовать его кусочком осьминога. Миллз и Сэнд кололи в ладонях грецкие орехи, всякий раз изображая непомерное раскаянье, когда треск получался слишком громким. Но сам певец ничего не замечал и не слышал. Он бережно держал гитару между колен, и его огрубевшие пальцы обхватывали ее с уверенностью, которая приходит лишь после долгой близости. Удерживая эту картину в воображении, я снова вижу, как он поет, уставившись черными глазами на темную долину внизу, его рукава закатаны, воротник расстегнут, и голос дрожит в горле, бьется, как взволнованное сердце.