Сам Флек, возможно, оценил бы пользу такого умолчания Куна, поскольку одним из его фундаментальных допущений о социальном мире было то, что эмоции присутствуют везде и в любом действии. Если эмоции исчезают, значит, наступает момент критического консенсуса того или иного рода. Флек считал нейтральность и рациональность почти слепыми пятнами культуры, когда имеется настолько полный консенсус, что может создаваться впечатление отсутствия эмоций. Решение Куна частично принять идеи Флека, выбросив эмоции, таким образом, согласовывалось с догадками самого Флека. В разгар холодной войны и ее страстей, когда научное сообщество находилось в кризисе и ученые даже в его родном Принстонском университете ссорились друг с другом из-за природы и ценности науки, Кун решил создать картину науки, поддерживающую ее полную нейтральность.
Историки и другие специалисты в сфере гуманитарных и социальных наук давно испытывают трудности с тем, как осмысливать и писать об эмоциях. С точки зрения некоторых историков науки, внимание к эмоциям грозит превратиться в психологическую или психоаналитическую проблему – в применение современных теорий личности к историческим фигурам задним числом – или в объяснение прошлого с позиции чувств людей, а не властных структур или идеологий. Политологи, занимающиеся международными отношениями, также склонны игнорировать открытое рассмотрение эмоций. Политолог Нета Кроуфорд объясняет это «допущением рациональности», согласно которому поведение государства интерпретируется как разумное и обусловленное рациональным расчетом баланса затрат и выгод. Она отмечает, что даже те, кто изучает «иррациональное» поведение в международных отношениях, ищут когнитивные искажения, а не эмоции. Очень мало эмоций (одна из них – ненависть) повсеместно признаются актуальными для международных отношений, но они обычно не рассматриваются специалистами-международниками как научная проблема и считаются очевидными. Другие эмоции признаются и замечаются в меньшей мере, даже если на практике они встроены в теории мировой политики. Кроуфорд считает, что «страх и другие эмоции не только присущи действующим лицам, но и институционализируются в структурах и процессах мировой политики». Однако их наличие и важность систематически скрываются[413]
. Свежая литература по истории эмоций свидетельствует, что эмоции действуют в мире, и в целях социального и исторического анализа не нужно выискивать данные о «реальных», внутренних чувствах или ментальных процессах. Несложно проследить, как эмоции рождаются, понимаются, объясняются и проявляются. Эмоции можно рассматривать как языковую игру, развивающуюся в соответствии с общими правилами и контекстом, предполагает Кроуфорд, причем эти правила закодированы в грамматике представления.Рассмотрение эмоций с точки зрения грамматики представления допускает определенный агностицизм в отношении внутренних ментальных состояний. Оно не требует гипотезы о текущих или пережитых чувствах. В то же время я хотела бы отметить, что даже идея существования технологически видимого, биологического, внутреннего коррелята эмоций порождена расцветом современной науки. Это телесное изменение, которое может изучаться в лаборатории, – эта механизированная эмоция нервных цепей и органических состояний мозга – возникает вместе с современностью и современной наукой. Это продукт систем знания, о существовании которого известно благодаря практике прослеживания его внутренних механизмов.
Я хочу подчеркнуть, что эмоции обычно являются проявлениями властных отношений. Они динамичным и информативным образом соединяют индивидуальное с общественным. Они всегда связаны с тем, что Кроуфорд называет «правовым предписанием», осуществляемым посредством общественного и политического порядка[414]
.Я начала свои заключительные размышления этим введением в эмоции, поскольку война есть сфера сильных эмоциональных проявлений. Клаузевиц это знал, и, я полагаю, многие, кто состоит на действительной военной службе, знают это сегодня. То, как эти эмоции выглядят, что они означают и как вооруженные силы и негосударственные игроки используют их, определяется ныне машинами и научными идеями. Хотя стратегии терроризма XXI века могут казаться примитивными, грубыми или архаичными, они отражают технократическую рациональность и глобальную силу рационального мышления. Они порождены технократической войной: для людей, бросающих вызов могущественным государствам, контролирующим научное оружие непостижимой силы, производство страха с целью причинения ущерба является технологически реалистичным выбором.