И не то чтобы правители ненавидели свой народ или над ним умышленно издевались. Нет, они его просто ни во что не ставили. Как не ставят и по сей день. Сначала называли снисходительно «простые люди», теперь, подучившись в оксфордах и принстонах, придумали словечко позаковыристее – электорат. Но именно эти самые «простые люди», когда случалась беда, вставали, как один, опрокинув на полупустое брюхо «наркомовские сто грамм», сражались с врагом насмерть и, погибая, кричали: «За Родину!». И не было силы, способной их одолеть. Потом, победив, простые люди отстраивали свою страну, поднимали ее из руин, и хотя сами гнили в землянках или бараках, первым делом строили не жилье, а дворцы с мраморными колоннами, где проводились съезды, указывающие и освещающие им путь в счастливое будущее. Их за бой и за труд награждали Золотыми звездами Героев, орденами и медалями. Потом снова сажали.
Буксовала промышленность, сельское хозяйство страдало от «невиданных дождей» и тем же годом – от «небывалой» засухи, экономика спотыкалась уже на обе ноги, воровство и взяточничество цвели пышным цветом. И лишь одна машина в СССР, день и ночь вращая хорошо смазанными щедрой властью шестеренками, никогда не давала сбоя – идеологическая. Догмы вбивали, выжигали каленым железом, доводя народ до полного оболванивания, состояния, когда человек уже не задумывался, почему партия – честь и совесть нашей эпохи, для чего каждый год надо таскать по Красной площади портреты членов Политбюро. Тех самых, которые стояли на трибуне, построенной над головой не захороненного покойника.
Лозунгами и призывами была завешана вся страна. Слова на плакатах были эфемерны, вроде к чему-то призывали, но ни к чему не обязывали, немедленных действий не требовали. Потому никто и докапываться не собирался, каким образом могут быть едины народ и партия. Куда «Ленин наш рулевой» рулит, не в Мавзолей ли? Зато знали, что в сортире газеты с портретами вождей лучше не использовать: подотрешь задницу, а сосед по коммуналке и настучит. И еще знали твердо: не может быть слов «не хочу», нет слов «не могу». Есть слово «надо».
И теперь, в Чернобыле, с этим словом «надо», как когда-то на фронте, встала снова вся страна. Ни одной отдельно взятой республике Советского Союза осуществить подобное было бы не под силу. Самолетами, поездами, целыми эшелонами везли грузы, по принуждению и добровольно ехали все новые и новые полчища смертников. «Простые люди» шли на верную смерть, даже не думая, что их жизнями, как малостоящим стройматериалом, прикрывая свое спокойствие и благополучие, вольно распоряжаются люди в высоких кабинетах, откуда, как поговаривали, даже Магадан виден.
***
27 апреля, спустя сутки,все же было принято решение начать эвакуацию. Зону поражения ученые определили диаметром в тридцать километров. То, что вывозить людей надо, сомнений уже не оставалось. Собственно, начать эвакуацию следовало в день взрыва. Но куда деть такое количество людей, где их разместить? Только в городе атомщиков Припяти к тому времени уже проживало 70 тысяч человек. Собственно, самым организованным был выезд из Припяти – работающие на станции специалисты лучше других понимали, что отсюда надо уносить ноги, и чем скорее, тем лучше. Многие впопыхах оставили в своих квартирах даже документы, деньги, не говоря уже ни о чем другом, поспешили в автобусы.
В деревнях убедить людей покинуть насиженное место оказалось куда сложнее. Селяне покидать налаженное хозяйство не хотели ни в какую, пожитки собирали часами, норовя захватить с собой не только самое нужное, но и побольше продуктов, даже самогонку. Уверения, что власть всем необходимым обеспечит, пропускали мимо ушей, знаем, мол, как вы обеспечите. Они знали, конечно, что поблизости на электростанции был пожар, но никакой угрозы для себя не ощущали и не понимали, почему нужно бросить родную хату и ехать неизвестно куда.
В деревне Бобры, когда уже все односельчане погрузились со своими пожитками в автобусы, на завалинке у покосившейся от старости избы сидела бабка и разговаривала со своим любимцем – черным, как уголек, щенком Кузей. Когда бабу Зою спрашивали, сколько ей лет, она щурилась и отвечала: «До девяносто шшитала, а потом сбилась». Ни о какой «радияции» бабка слыхом не слыхивала и на все увещевания реагировала своеобразно: «Я и тут помру».