Внизу, в баре, какой-то тип в твидовом пиджаке с кожаными вставками ударил одного из своих собеседников. Кто-то закричал. Лесли, перегнувшись через парапет, смотрела вниз. Я бросился бежать по балкону, расталкивая с дороги людей. Глянул на Лесли – она, изумленно раскрыв рот, глядела, как я заворачиваю за угол и мчусь по короткой части балкона, нависшей над залом по его ширине. Ни она, ни Генри Пайк, который, возможно, сейчас рулил ее сознанием, не ожидали, что я ломанусь сквозь толпу богатеев, бесцеремонно их распихивая. Как раз на это я и рассчитывал. Когда прорываешься сквозь тесные ряды возмущенных поклонников оперы, очень нелегко одновременно искать во внутреннем кармане шприц с транквилизатором. Но я каким-то образом его нащупал, и вовремя: последний поворот, и Лесли оказалась прямо передо мной.
Она спокойно и весело глядела на меня, склонив голову набок, а я думал: правильно, веди себя естественно, все равно скоро крепко уснешь. Зрители теперь сами убирались с моего пути, и последние пять метров я пролетел совершенно свободно. Точнее, пролетел бы, не поднимись инспектор Сивелл по лестнице и не ударь меня со всего размаху по лицу. Ощущение было такое, будто я с разбегу налетел на низко посаженную потолочную балку. Хлопнулся на спину, и несколько секунд белесый свод потолка плыл и колебался у меня перед глазами.
Вот черт! Может, однако, шустро двигаться, если захочет.
Генри Пайк, вселившись в кого-то, явно мог воздействовать и на других, даже на таких упертых баранов, как Сивелл. Это было очень плохо.
– Да мне плевать! – рявкнула какая-то тетка справа от меня. – Сраные мужики поют о сраных мужиках, только и всего.
Голос в динамиках объявил, что до конца антракта осталось меньше минуты и зрители приглашаются в зал на свои места. Парень в форме официанта с легким румынским акцентом попросил меня оставаться на месте до прибытия полиции, которую он вызвал.
–
– В зрительный зал? – переспросил я, но они сказали, что не знают.
Я сбежал вниз по лестнице и остановился у длинной мраморной стойки раздевалки. Если Сивелл чем и хорош, так тем, что его трудно не заметить в толпе и, увидев один раз, невозможно забыть. Капельдинер сообщил мне, что он направился в партер. Я вышел обратно в фойе, и там мне попыталась преградить путь приветливая юная леди. Я сказал ей, что хочу побеседовать с администратором. Как только она отправилась на его поиски, я проскользнул в зрительный зал.
Сначала меня оглушила музыка, накрыла гигантской мрачной волной. А потом придавило масштабом зала: гигантский, подковообразный, он ярусами алого и золотого бархата уходил высоко вверх. Впереди море людских голов простиралось до самой оркестровой ямы и сцены за ней. Декорации на сцене изображали корму плывущего корабля и были такого размера, что фальшборт возвышался над исполнителями. Все было оформлено в холодных тонах: голубом, сером, грязно-белом, – ибо корабль держал путь через суровый океан. Музыка была столь же мрачная, но вполне прокатила бы при наличии ритм-секции или, на худой конец, девушки в мини-юбке на подтанцовке. Мужчины во флотских мундирах и треуголках пели, обращаясь друг к другу, а светловолосый молодой человек в белой рубашке взирал на них огромными печальными глазами. Я почему-то сразу заподозрил, что его и, соответственно, публику, хеппи-энд отнюдь не ждет. Прислушавшись, определил, что тенор поет партию капитана, а бас, исполняющий роль главного злодея, фальшивит. Сначала я решил, что так надо по сюжету, но недовольный шепот зрителей означал обратное. Бас попытался было исправиться, но вдруг забыл текст либретто. Тенор принялся импровизировать, но внезапно сфальшивил сам и с выражением полнейшего отчаяния на лице обернулся к кулисам. Недовольный ропот в зале нарастал, заглушая музыку. Оркестр умолк – музыканты только теперь поняли, что что-то не так.