— Слышь, Кромов, как там… у нас? — разлепляет Агафонов сжатые губы.
— На месте все…
Пораженный фамильярностью беседы, лейтенант вскидывает суровый взор, на который не реагируют ни задержанный, ни оперуполномоченный уголовного розыска. Рука дежурного досадливо продавливает ручкой зеленоватый лист «объяснений», и он старается не слушать, о чем говорят Кромов и этот бич, но отрывочные фразы невольно лезут ему в голову, мешают сосредоточиться, мешают писать. С удовольствием бы он осадил Кромова, однако тот был капитаном, а лейтенант не имел дурной привычки связываться со старшими по званию, если они даже совершали ошибки.
— Давно в деревне-то был? — так же тихо спрашивает задержанный.
— В прошлом году, — роняет Кромов.
— На месте, значит… — сипло вздыхает Агафонов, потом, глядя куда-то в угол, спрашивает едва слышно: — Мамашу мою видел?
— Болела сильно…
— Болела, — эхом повторяет Агафонов, пряча начинающее кривиться лицо.
Петр стоял у покосившихся ворот. Стоял, как ему показалось, мучительно долго. Достал «Беломор». Непривычно дрожали руки, прикурить никак не удавалось, ломались спички. Почувствовав в коленях слабость, он опустился на вросшую в землю лавочку. Ее он помнил с детства. Помнил, как пахло свежими стружками, вылетающими из рубанка отца. Помнил смоляные капли на свежеошкуренных столбиках… Теперь лавка почернела, время и дожди окрасили ее, испещрили морщинами трещин.
Смеркалось. Огонек папиросы нервно прыгал из одного угла рта в другой, а Петр все не мог решиться… Не мог встать и зайти.
Как рядом появилась мать, он не заметил. Вздрогнул от шороха, вскинул голову. Смотрел, как в детстве — запрокинув лицо, снизу вверх.
Сгорбившаяся, усохшая, в старой телогрейке.
— Мамаша…
— Сидеть-то долго будешь? — проворчала она, словно он просто припозднился с работы, а не провел много лет в далеких краях, прорубая просеки и глядя на мир через колючую проволоку.
— Мамаша, — с хрипом выдохнул он, чувствуя, как слезы подступают к глазам, и радуясь темноте — не увидит мать этих слез. — Мамаша…
— В избу ступай, чего сидеть-то…
Опустив плечи, Петр прошел через низкие темные сени. А ведь когда-то изба казалась ему большой. Сейчас же… Он опасался распрямиться во весь рост. Стоял у порога, не решался шагнуть.
Стоя на поскрипывающих половицах, видел, как мать с трудом переставляет ноги в больших неуклюжих галошах, как, кряхтя и подохивая, садится возле печи, как слезятся ее выцветшие глаза…
Лишь теперь он осознал то страшное, что промелькнуло, обожгло, едва он увидел мать.
Он забыл ее! Забыл, как она выглядела. Как ходила. Как смеялась… Он понял это и удивился. Но удивился слабо, безропотно.
Мать положила на колени руки со взбухшими фиолетово-черными венами, которые на сухой потемневшей коже казались маленькими змейками, спросила сурово:
— Ослобонился! Или опять в бегах?
Петр стоял напротив и невдомек ему было, как хочется матери приголубить его. Ведь этот человек с потухшими глазами на изрезанном морщинами лице ее сын… Сын! Ей хотелось погладить короткие припорошенные сединой волосы, коснуться шершавой щеки, рассказать о своем одиночестве, о трудном житье-бытье. Но она не сделала этого, перемоглась, ждала ответа.
— Освободился, — глухо проронил Петр и всем телом затрясся в кашле.
Пока он долго и надрывно бухал, мать смотрела молча и жалостливо.
Когда Петр немного отошел после приступа, вытер выступившие от натуги слезы, мать спросила:
— Беркулез?
Он кивнул.
— Ниче… Молочка попьешь, хоть куды будешь… жених… С председателем перемолвлюсь, не откажет мне… Работники в колхозе надобны…
Огорчать мать не хотелось, и Петр промолчал. Не мог он вот так, сразу, взять и брякнуть: приехал, дескать, всего на месяц, потом в город подамся… Не мог.
Разузнав адрес свидетельницы и ее место работы, лейтенант приступает к сути:
— Расскажите, гражданка Стонога, как произошел грабеж?
Толстуха открывает рот, но ее с ленивой въедливостью перебивает Агафонов:
— Кража, начальник, кража, мелкое хищение…
Кромов видит, что дежурный готов взбелениться, и, прежде чем тот сорвался на крик, холодно одергивает задержанного:
— Прекрати!
Агафонов негодующе подпрыгивает на стуле:
— А че он порожняка гонит?! Лепит сто сорок пятую на место девяносто шестой!
— Вы что себе позволяете?! — переходя на звенящее «вы», наконец взвивается лейтенант.
Обмякнув, Агафонов отворачивается, снова упирается взглядом в угол. Некоторое время дежурный пожирает его глазами, потом обращается к толстухе:
— Расскажите, гражданка Стонога, о событиях, очевидцем которых вы явились.
— У меня поезд только утром. Я вещи сдала в камеру хранения, решила перекусить. Отстояла, как все порядочные люди, очередь… — энергично начинает свидетельница.
Агафонов не слушает ее. По-прежнему глядя в угол, спрашивает у Кромова:
— Слышь, а дед Акимыч еще прыгает?
— Два года, как похоронили.
— Надо же?! — удивляется Агафонов. — Вроде старикан-то крепкий был…
Наутро, уже около одиннадцати, Петр вышел на улицу, зашагал по селу. Где-то в груди гнездилось незнакомое чувство, которому он едва ли смог бы подобрать название.