В зале ожидания надрываются включенные на полную громкость телевизоры. У буфетной стойки кто-то умоляет разрешить взять без очереди пачку сигарет. Где-то плачет ребенок. Вкрадчивый голос, перекрывая шум, предлагает прослушать информацию о задержках рейса.
Но Кромов и Ерохин ничего этого не слышат. Обоим кажется, что тишина, повисшая в воздухе, никогда не кончится.
— Я пришел сказать… — начинает Ерохин и с надеждой смотрит на оперуполномоченного, ожидая, что тот поможет ему.
Кромов продолжает молчать.
Лицо Ерохина перекашивается в ухмылке, в которой и злость, и решимость разом покончить со всем, что привело его сюда.
— Я ее столкнул! — яростно, но так, что его слова слышит только Кромов, выкрикивает он. — Я!
— Знаю, — негромко отвечает оперуполномоченный.
— Ничего вы не знаете! Она мне всю душу искорежила! Но у меня и в мыслях не было ее убивать! Не было!.. Увидел, как она высунулась, и сам не знаю, как рука поднялась… Толкнул.
Кромов опускает руку под стол, щелкает замками подвезенного на металлическом крючке портфеля, нащупывает лапку с бумагами и вынимает бланк протокола допроса:
— Будете давать показания?
Ерохин отводит глаза, буркает:
— Нет. Мне еще пацана на ноги поставить надо.
Убрав протокол в портфель, Кромов тихо, стараясь не выказать брезгливости, произносит:
— Я предполагал…
— Что?! — будто до него не дошел смысл сказанного, переспрашивает Ерохин.
— Ожидал я вашего здесь появления, — продолжает Кромов. — Зачем бы мне в вашем присутствии сообщать дежурному время вылета самолета?..
Ерохин затравленно оглядывается.
— Не пугайтесь, — презрительно усмехается Кромов. — Никто вас не схватит, и в моем портфеле нет магнитофона…
— Откуда вы могли знать, что я приду? — насупленно спрашивает Ерохин. — Я сам этого не знал.
— Вам же надо выговориться, покаяться… А выговориться не перед кем. Вы всю свою жизнь были один, а теперь и подавно. Рассказать соседу? матери?.. А вдруг они возьмут и выложат следователю?.. Остается только одно — рассказать оперу. Причем, не на допросе, а так, в частной беседе. Кто ему, оперу, поверит? Ни для следователя, ни для суда он не свидетель, вот и наговаривает… Расчетливый вы, Ерохин. И душу очистить решили, и наказание не понести.
— Ребенка мне надо растить…
— Ребенка?!. А как вы будете смотреть ему в глаза?.. Чему учить? Честности? Порядочности? И у вас повернется язык употреблять такие слова?.. Вы же убийца его матери. Убийца, не понесший наказания. Сейчас вас еще мучают угрызения совести, но они пройдут. Ведь вы нашли себе оправдание — нужно воспитывать ребенка. А со временем подыщутся и другие аргументы…
— Не хочу, чтобы Витька рос сиротой! — упрямо повторяет Ерохин.
Кромов словно забыл о его существовании и размышляет с самим собой:
— Я думал, почему он сразу не заявил? Теперь ясно, о чем я забыл — о поправке на страх. Он надеялся на невозможное. Сам понимал, что невозможное, но медлил, выжидал. Вдруг не хватятся, вдруг не найдут, вдруг все обойдется…
Взгляд Кромова тяжелеет, упирается в Ерохина:
— Слушай, иди отсюда.
Словно придавленный этим взглядом, Ерохин, сгорбившись и еле переставляя ноги, плетется к выходу.
Кромов вытаскивает из кармана шариковую ручку, одним движением переламывает ее и, аккуратно сложив обломки в тарелочку с нетронутыми бутербродами, идет к секции № 8, где уже заканчивается регистрация билетов.
Войдя в кабинет следователя Добровольского, Кромов опускается на стул, кладет на колени портфель.
— Устал? — сочувственно интересуется Добровольский.
— Новосибирск не принимал. До десяти утра в Омске сидели. Хотел уже поездом добираться.
Добровольский загадочно улыбается. Кромов видит веселые искорки в его глазах и непонимающе хмурятся.
— Не дожал ты Ерохина, — говорит следователь. — Час назад Брылкин звонил. Ерохин пришел с повинной и все рассказал: как и за что жену из вагона вытолкнул… А ты, выходит, не дожал…
Кромов опустошенно кивает, потом слабо улыбается.
— Не дожал…
ДОЖДЬ В ДЕКАБРЕ
Рассказ
Кромов шагает с удовольствием. Тротуар устелен веселым скрипучим снежком, легко дышится, легко чувствуется… Отпуск на то и отпуск, чтобы человек окреп, воспрял духом и приготовился к длинному рабочему году, который, не подчиняясь календарю, может тянуться и десять, и одиннадцать, или, как это было в случае с Кромовым, целых девятнадцать месяцев. Все зависит от начальства, вернее, от количества материалов, отписанных для раскрытия.
— Наконец-то попался! — слышится плотоядный возглас.
Кромов оборачивается.
Радостно потирая синие от призрачного света фонарей руки, к нему спешит следователь прокуратуры Добровольский.
— Ищу-свищу, а его след простыл! — смеется следователь, довольный встречей.
— В отпуске находился, в заслуженном, — улыбается Кромов, пожимая холодную, как ледышка, руку.
Предвосхищая вопрос, Добровольский виновато поясняет:
— Вчера полез в автобус, перчатки в карман засунул. До дома доехал, все нормально. Выхожу, хвать-похвать, одной нет… Хожу теперь без перчаток, в одной-то как-то неудобно… Надо будет в ЦУМ заскочить за новыми, да все…