Мальчик снова почувствовал, как глаза его влажнеют, а потом и загораются, то ли от красок Мухояра, то ли от солнца, то ли от травяного отвара, что дает ему Хорт. И ему кажется, что он давно здесь живет и все ведает. Будто вернулся на какую-то свою позабытую отчину. Будто давным-давно жил здесь и не раз поднимался на эту гору и смотрел на леса. И пас скотину с Гостеной, смуглой и быстрой. И Мухояра Улея знал, и Хорта, и Нездилу Дервушу. И даже ведает, что ужо будет дальше. Да!.. Ведает, как ужо загорятся по горам купальские огни, как запоют девушки. И покатятся солнечные колеса, брызжа искрами. То и есть Солнцеворот. И в том Солнцевороте, в самой середке, – он, Сычонок… то бишь… Василёк… Ни! Спиридон Васильев сын, царь горы, убранной цветами, изукрашенной. И его будут потчевать и величать, а на исходе ночи – заря зарежет царька. И кровь запырскает на сосны чешуйчатые, и до самого неба, все забрызгает, а там Хорт огонь низведет на дрова, и запылает трон золотой царя-отрока в венце купальском.
То и случилось: прилетели, сели на сосны и давай переговариваться.
Мальчик улыбается растомлённо. Вот же яко свершается будущее у него прямо на глазах. Солнце свершает свой путь, аки кораблице из золота. И то золото льется и льется на сосны, поле и все леса. И сосновые иглы горят, сверкают.
Скорее бы прохлада вечера и ножа… То ведь не взаправду как-то, а понарошку. А коли и взаправду, то и ладно. Мара зовет и томит. Кораблице золотой обещает синие воды. В том кораблице и взойдет Спиридон Васильевич вверх по рекам в тое Око, и вплывет, и закачается кораблице ковшом золотым в студенце, и путники, калики перехожие, будут жажду утолять, а гусляр песнь заиграет про отрока Вержавского, тый гусляр, Ермила Луч с Ельши.
И тут слуха Сычонка и впрямь коснулись серебряно-скрипучие звуки струн. Выходит, Ермила уже и поет?! Про Гобзу и Касплю, про Смядынь и Смоленск, про Немыкари и горы Арефинские…
Но это кричали к вечеру журавли или лебеди, сразу и не разберешь…
Но снова – песнь звучала:
Хорт хватился пояса. А на нем был только ремешок сыромятный. А надобен был плетеный из шерсти зверей. Пояс тот Хорта погорел в его одрине. Мухояр обещал принесть, да забыл. И свой ремешок не переменил на праздничный. Хорт глядит на старика, пеняет ему на дырявую память. Старого отправить в его землянку – долгая песня. А под рукою никого и нету.
– А, сам и поспею! – восклицает трубно Хорт, напоследок еще дает Сычонку отвару прихлебнуть и быстро размашисто уходит, нахлобучив пониже нарядную высокую рыжую шапку. Дед вослед просит и его пояс взять, там, в коробе берестяном.
Шаги волхва стихают, задетая ветка сосны еще покачивается…
Дед сидит молча, смотрит с горы.
Вот снова те струны проскрежетали.
Дед встает, обходит капище, глядит на раскрашенное колесо, переходит к черепу с белозубой пастью, наверное волчьему, глядит. Манит Сычонка. Тот приближается. И дед вынимает из его венка два василька и вставляет в глазницы волку. Оборачивается к мальчику с чуть заметной усмешкой, кладет большую ладонь на его плечо, молвит:
– Ён, Хорт, праунук[303]
срацинской. Бысть тута срацин прибеглый Арефа. Зело исхытрен бысть. Сады насаждать выучил. Перевертывался орлом. Да бо не улетал. И Хорт бо зельный. Да чужая в нем есть кровь и речь, хоть Арефа срацин и взял в жены дочь кудесника Зарево со Волчьегор, и сын ихний Ламорь Волчьегор уже кобь наводил, дождь али засуху угадывал, целил люд, а еще сильнее бысть его сын, Одинец Серый, речи зверя внимал и птиц, по болоту ходил аки посуху, облаков бысть гонитель, а проспал Перунов огнь, загас тот огнь… Одинца Серого, отца Хорта, жрети[304]. Хорт велий волхв… Да чужая кровинка… Чужая…Сычонок не знал, кому верить: Гостене, говорившей, что унучкой Арефа была Дарья, женка деда Мухояра, али самому деду, вона чего рассказавшему о Хорте. Но как это блеснуло Степке Чубарому назвать Хорта дядькой Арефой?
– И ты мнишь, што тый студенец забобона? – вопросил дед.
Мальчик отрицательно качает головой.
Дед озирается и, чуть подавшись к мальчику, надтреснуто тихо молвит:
– А позорути хотел бы, яко с него три реки стекають?..
Мальчик кивает.