Передохнув, они встали и отправились дальше, в глубь леса черной ольхи. Хотя мальчику совсем и не хотелось идти никуда. События дня и вечера, начала ночи купальской утомили его вельми. Глаза закрывались, в сон тянули аки камни, булыжники на дно в реке. Порой ему и мнилось, что глаза его – такие два камня. И он мотал головой, хватался за ветки, опирался о шершавые стволы, чтобы не упасть. Или забывал все: откуда и куда они идут, зачем. Встряхивался. А то будто слышал голос Гостены. И голоса Нездилы, Нездилихи, Крушки и всех остальных дочерей. Малашка запевала колыбельную, да Крушка тут же подхватывала и переиначивала все:
Она то и пела в самом деле, когда Нездилиха не слыхала, хоть остальные девочки на нее и ругались, даже драли ее за косички. Но той все нипочем. Козьи глазки заиграют блудливо, и вот она щерит рот в другой песенке:
То-то Крушка эта была бы рада, ежели б клюся не сбежал. Клюся на то клюся, чтобы зарей полоснуть по шее. В старину, рассказывал дед Могута, жеребцов и приносили в жертву всяким поганскым божкам. А Сычонок себя и мнил уж клюсей, там, на горе. Клюся и есть. Ничего не скажет, молчит и глядит, ушами поводит, глаза выворачивает, ноздри вздувает, передергивает шкурой, – ждет-пождет своей участи.
И сейчас-то он и шел клюсей за дедом Мухояром куда-то.
А куда? На новую жертву?
Старик Мухояр Улей был неутомим. Шел да шел, огибая колонны того леса, раздвигая кусты. Лес уже и позади остался, и они спустились в другую низину, и снова под ногами зачавкала вода. А туман стал гуще-то. И как-то вдруг все посерело. Светало! Ведь то была самая короткая ночь в году. Небеса бледнели, с них будто кто убрусом стирал звезды. Скрежетали коростели. Квакали лягушки. Где-то запел соловей да и умолк. Все, вышло время его песен. В тумане с лаем пролетела собака:
– Вав! Вав!
Но то была цапля.
Холодок уже пробирал тело в мокрой одёже. Порты – хоть выжимай. Впереди темнела острая высокая шапка Мухояра. Он шагал с посохом. Вода снова поднималась, и была та вода хладной, не то что в начале ночи.
Вдруг они оказались на бережку неширокой речки. Дед посмотрел вправо-влево и пошел вниз по течению. А ежли то Городец и есть? Так там где-то и однодеревка Чубарого! Осенило мальчика. И он схватил за руку деда, замычал, засипел. Тот оглянулся.
– Чиво табе?
Сычонок объяснял знаками, дед не мог уразуметь, но потом ухватил мысль, сообразил:
– Однодеревка? С веслами?.. Хм, хм… Откудова?.. А, вы с Хортом на ей?.. Оставили?.. – Он помолчал, оглаживая литую, мокрую от тумана бороду. – Ни, Васёк. Там-то Хорт и пожидает. Ён хытёр, а мы похытрее.
И они еще некоторое время шли вдоль реки, а как услышали воду, переливающуюся через палое бревно, то спустились к воде. И точно, там было мелко. Дед первый перешел по бревну, лежавшему в воде, опираясь на посох, потом кинул тот посох Сычонку. Тот поднимал посох и вдруг думал: а не удрать ли сейчас от деда? Но поднял посох и тоже перешел на другой берег. И дальше они двинулись снова вдоль реки, вниз. Шли, шли, покуда уже совсем не рассвело и все стало видно: и деревья, и листы, и травы, и мокрые порты и лапти деда, и таковые же мальчишки, и сухие листки, и какую-то древесную труху на высокой шапке Мухояра.
И внезапно услыхали они крики чаек.
Днепр! Поблизости был Днепр.
Скоро на берег большой реки и вышли. Днепр был наполнен туманом. И в тумане гулко играла рыба, да сквозь туман реяли чайки. Они сели на обрыве на поваленное дерево, спустили ноги и так и сидели, слушали, глядели. От деда пахло болотом и потом.
Отдохнув, дед встал. А мальчик продолжал сидеть. Дед тронул его посохом.
– Уйдем влево, – молвил старик. – Тут недалече.
Но идти пришлось еще долго берегом Днепра. Правда, тут все вилась тропка, иногда исчезала, растворяясь в травах и низинах болотистых, но как они перебредали болотинку, то снова ее находили и шагали. Уже было светлым-светло. Запевали птицы. Где-то стучал аист – лелека. Дед иногда проводил ладонями по росным травам и умывал лицо, бороду, бросал мальчику, что то – самое драгое грудие росное: купальское, драгое да целебное. И ему велел содеять то же самое. Мальчик раз провел ладонями, потом потрогал ими лицо, а больше не стал – холодная роса-то была. А деду нипочем. Черпает и черпает росы и пьет их, кропит себе на усы и бороду, ресницы, брови.