Перечень значимых философских, теоретических и эмпирических попыток объяснить природу массового насилия легко расширить. «Масса — всякий и каждый, кто ни в добре, ни в зле не мерит себя особой мерой, а ощущает таким же, «как и все», и не только не удручен, но доволен собственной неотличимостью»[3-125]
. «Масса, когда бы и из каких бы побуждений ни вторгалась она в общественную жизнь, всегда прибегала к «прямому действию». Видимо, это ее природный способ действовать. <...> Теперь, когда диктат массы из эпизодического и случайного сделался повседневным, «прямое действие» стало узаконенным»[3-126]. Это из «Восстания масс» (1930 г.) испанского философа и публициста Хосе Ортега-и-Гассета (1883—1955). «Преследующая масса возникает в виду быстро достижимой цели. Цель — убийство, и известно, кто будет убит. Жертва известна, четко обозначена, безлика. Масса бросается на нее с такой решимостью, что отвлечь ее невозможно»[3-127]. «Искушению безопасного, дозволенного и даже рекомендованного, разделенного с другими убийства большинство людей не в силах противостоять. Важно еще, что угроза смерти, постоянно висящая над человеком, <...> порождает потребностьАффекты участников и свидетелей революционного насилия реже, чем заслуживают, становились объектом исследовательского интереса гуманитариев. «Ученые, исследующие общество, часто упускают из виду важнейшую составляющую любой революционной схватки: пыл и гнев, которые движут революционерами и делают их теми, кто они есть. <...> В самой сердцевине революции лежит эмоциональный взрыв морального негодования, отвращения и ярости такой мощи, когда невозможно продолжать молчать, какой бы ни была плата. Охваченные его жаром люди на время превосходят самих себя, разбивая основы инстинкта самосохранения, обычаев, каждодневного удобства и заведенного порядка»[3-130]
. Несколько патетической оценке социолога Теодора Шанина можно доверять. Она основана на скрупулезном анализе революционных событий в России. Поскольку нас сейчас интересуют не сами эти события, а возникший по их завершении социальный институт, попробуем уточнить, как именно в нем отразились доминирующие аффекты революционной конфронтации.По окончании интервенции и Гражданской войны вооруженные противники нового строя исчезли с авансцены российской жизни в зарубежном закулисье. Мир, однако, не наступил. Главным недоброжелателем режима в начале 20-х стал «буржуй» — внешне и внутренне чуждый простонародной массе персонаж любого, включая крестьянское, сословия, вызывающий скорее зависть и неприязнь, чем желание взглянуть через прицел. Можно бы вспомнить популярную благодаря Марксу присказку Гегеля о дважды повторяющейся истории, но сменившая «буржуев» нескончаемая скорбная череда «врагов народа» шутить не позволяет. «Не судите, да не судимы будете» (Матф 7:1). Помним. И все же не удержаться от «неудобного» вопроса соотечественникам 30-х годов: почему не скрывавшиеся репрессии не вызвали сколько-нибудь массовых протестов и даже публично одобрялись рядовыми гражданами? Проигнорируем патологические и экзотические мотивы вроде неутоленной жажды насилия, взыскующей «заместительную» жертву[3-131]
. Из реалистических, судя по личным документам эпохи, доминировали два: оправданный страх пополнить ряды «врагов» и искреннее желание защитить «завоевания» Октября. Первые и все еще робкие шаги к светлому будущему нуждались в поддержке дабы не прерваться от происков «проигравших» или кажущихся непреодолимыми преград. Отстоять, защитить и преодолеть, победить — такой, на наш взгляд, была мировоззренческая доминанта социально неравнодушных соотечественников к началу первой пятилетки.