– Что-то там из Шиллера, не знаю конкретно, но что-нибудь дадут интересное для впечатления, какое на тебя производит немецкая поэзия, чисто немецкая, облачённая в живую драматичную одежду. Смарагдина – бесспорно великая артистка!
– Значит, пойдём посмотреть твою Смарагдину и сравнить её с нашей панной Изабеллой.
– Я был вчера, – кончил професор, – буду сегодня и завтра и пока играть будут, потому что, признаюсь тебе, что меня этот новый театр сильно занимает, восхищает, экзальтирует… Представь себе Шиллера! Любимого Шиллера нашей молодости, сыгранного con amore, с традицией театра, может, вдохновлённой автором, понятого всей душой… это что-то стоит!
– Стоит, – сказал Стась, – я бы последний или предпоследний рубль на это пожертвовал! Иду с тобой! Всё-таки к нам не всегда только ездят акробаты, клоуны, циркачи и обезьяны!
– Не пожалеешь, ручаюсь, – сказал профессор, – а так как тут в вашей Сибири в Заречье дрожек не видать, а я, с женитьбы незначительно потолстев, ходить не могу, сделай мне эту милость, поедем заранее, чтобы и не спешить, и первых сцен не потерять.
Станислав послушал профессора, и в театре было ещё пусто, когда они подошли под его скромный портик. Только через четверть часа ложи, кресла начали заполняться, а кареты греметь по брусчатке. Стась и Ипполит, попав счастливо, заняли места в первом ряду сразу за Кажинским и оркестром, который из вежливости к немцам начал увертюру из «Оберона». Был это несомненный успех Кажинского, который почувствовал, что Шиллер с Вебером имеют какое-то родство, являются типами одной семьи, скорее родными братьями. Для Гёты выбрали бы, может, Мендельсона.
В ложах блистал уже весь прекрасный свет и бледная Адена в горностаях, никогда её не покидающих, вместе с князем Яном и матерью села прямо над головой Шарского, у которого при виде этого скелета давней любви сердце уже даже не билось, – вздохнул только, как над старой могилой, поросшей травой и мхом. Давка в театре была огромная, потому что никогда у нас местные артисты не сделают третьей части того, что любой заграничный драматург, а каждый доморощенный актёр должен молиться Богу не столько о таланте, сколько об имени, итальянском, французском или немецком.
Станислав имел время осмотреть театр, ложи, полные женщин, партер, полный франтов, парадиз, переполненный евреями, когда наконец отзвучала последняя нота «Оберона», занавес поднялся и драма началась.
Естественно, труппа состояла из отличных актёров, которые в своих ролях выступали без преувеличения и претенциозности, без фальшивого патетизма, который производил такое неприятное впечатление, особенно в первых сценах театральных представлений. Также меньше было в их образе воссоздания поэта конвенциональных и неестественных черт, выученной мимики, заимствованной позы, и Станислав почувствовал себя восхищённым двойным очарованием – поэзией великого мастера и представления, поднимаеющего её выражения мощью живого слова.
В третьей или четвёртой сцене гром аплодисментов объявил выступление Смарагдины… у неё была роль скромной и поэтичной девушки. Она промелькнула вдалеке, как белая тень, и когда свет упал на её лицо чудесной красоты и идеального очарования, Станислав, который с другими машинально поднял руки, чтобы ей аплодировать, онемел, остолбенел…
Он узнал в ней… Сару!
Схватил за руку профессора, который, не умея объяснить себе этого движения, приписал его восхищению… потом он хотел броситься к сцене. Каким-то счастьем он вовремя опомнился, прежде чем обратил на себя глаза всех, и упал на своё место.
Глаза прекрасной израильтянки пробежали театр, ведомые предчувствием или тоской, упали на Станислава и из её уст послышался вдруг крик удивления… но это продолжалось только мимолётное мгновение, затем актриса была госпожой себе и подхватила свою роль с силой забвения о себе, с непонятным отречением.
Жадными глазами водил за ней Станислав, проникнутый, взволнованный, полуживой, узнавая и узнать её не в состоянии. Какая-то новая метаморфоза полностью её переделала в идеал, отличный от того, который два раза появлялся в жизни Шарского. Это не была уже ни та несмелая девочка, взгляд которой говорил только о душе, ни мечтательная девушка, что полюбила Данте и жила в поэзии; было это новое существо, может, прекраснее тех обеих, но ни на одну из них непохожее.