– А! Если бы ты знал её душу! – шепнул ему молодой пан, видя по лицу поэта, какое впечатление на него произвела его возлюбленная.
После венчания вместе с новой парой они заехали в освещённый дом, в котором собралась вся литература, справляя торжество, таким для неё плодотворным быть обещающее… Пани Базилевичева с любопытством взглянула на Шарского и, оглядев его внимательно, как-то странно вздохнула; видно, ей его иначе описывали. Остальные гости с каким-то удивлением и отвращением поглядывали на этого непрошенного гостя, которого всегда считали чудаком, а нашли весьма обычным человеком, не объявляющим никакой претензии, не показывающий никакого чудачества и прибранной эксцентричности.
Осчатливленный Базилевич прикидывался таким влюблённым, что, глядя на комедию, разыгрываемую им, потому что в искренность этих чувств невозможно было поверить, зрители не могли удержаться от скрытого смеха. Вдова также отлично делала видимость невинного младенца, хоть её дочка, уже высокая девушка, была лучшим доказательством, как давно она должна была выйти из этой роли.
Не обошлось без epitalamium, а Иглицкий, хоть смеялся по углам над молодожёнами, прочитал им из своей фабрики оду, полную веселья, остроумия, во фрагменах которой она должна была кашлять и даже заслоняться платком.
– Почему же вы до сих пор никогда не были любезны навестить меня? – сказала она вечером Станиславу. – Вы знаете, как я люблю литературу, мой муж столько раз вас об этом просил.
– Но мы с ним несколько лет не виделись, – поспешно и невнимательно сказал Станислав.
Женщина поглядела ему в глаза и замолчала. Кто знает, не получил ли будущий муж за эту клевету первое плохое замечание, потому что пани была в достаточно кислом настроении в оставшейся части вечера, складывая это на головную боль.
Спустя несколько дней потом Шарский, открывая глаза после послеобеденного сна, который его сморил на стуле над работой после бессонно проведённой ночи, увидел перед собой уже почти забытую физиономию Фальшевича, красного, пьяного, с открытым ртом свесившегося над ним, с полпешностью трясущего за рукав, дабы быстрей прервать сон.
– А! Это ты! Откуда здесь взялся? Что тут делаешь?
– Что? А что мне было делать? (его голос прерывала постоянная икота)… специально… бока отбил, толкаясь в почтовой повозке к вам…
– Ко мне?
– А что же, когда пан судья… умер.
Станислав с криком сорвался с места.
– Что ты говоришь? Этого не может быть! Мой отец!
– Но, ба! С похоронами ждут… меня прислала сама пани судейша, чтобы вы сразу приехали… Судья как-то очень разгневался на Матеуша, фурмана, в грудь ему это пошло, слёг с горячкой, и только мы его видели; ночью скончался.
– Дай мне встать на колени! Помолиться! Поплакать! – воскликнул Шарский, бросаясть на колени и закрывая глаза.
Фальшевич упал на софу.
– Ну! Ну! – пробормотал он. – Кто бы подумал, что любили друг друга, как пара голубей… даже плачет!
Через мгновение педагог начал прохаживаться, ища еду и напиток в комнатке, но там и следа их не было.
– Особенный человек! – говорил он в духе. – Сколько тут книжек и хлама, а если бы кто хотел подкрепиться… ни капли… ни крошки…
Нескоро придя в себя, встал Станислав, и, не теряя ни минуты, начал приготовления к отъезду, борясь с тысячами трудностей и помех. Столько имел долгов, столько кредиторов, которых нужно было как-то удовлетворить, что последняя рукопись пошла к издателю за жалкий грош. Издатель не имел денег, дал вексель, а другой, его выплачивая, ещё себе обильные высчитал проценты. Ближе к вечеру следующего дня уже оба были на почтовой бричке и летели к Красноброду, где Станислава ждал траур, слёзы матери, новая семья, которую Бог отдавал под его слабую опеку.
Издалека, издалека засветился им среди ночи чёрный краснобродский двор, но не светлостью веселья… блеском похоронных свечей, тлеющих в зале внизу, около гроба покойника.
Звон почтового колокольчика послышался на пустом дворе, смешиваясь с траурной песней, выбежали сёстры, мать и братья, и все обнялись в плаче и молчании.
Станислав пошёл к холодным ногам старца встать на колени и обнять их последний раз, прося прощения.
На катафалке лицо судьи показалось ему ещё, как было при жизни, суровым и неумолимым; рука смерти не сняла с него того выражения несокрушимой воли, с которым прошёл всю жизнь. Лежал ничуть не изменившийся, мёртвый, подобный себе, как если бы должен был встать ещё с приказом и угрозой на устах.
Странный был вид этого дома, которому не хватало сильного главы, в котором никто не знал даже, как справиться, что предпринять, потому что этот один, что всеми управлял, замолчал навеки. Мать плакала, ломая руки, слуги произвольно ходили, и похоронами даже никто распорядиться не умел. Станислав прибыл в самую минуту вынесения тела, и, сломленный дорогой, пошёл за отцовским гробом в местечко, оставляя мать на опеку соседок. Он, все дети шли за караваном отца.