Это все вместе, несмотря на полную самоотверженность и желание, какими жертвовал Станислав, плодов принести не могло, а было страшным для него мучением. Тереться о чуждые ему административно-правовые элементы было для него так неприятно, так утруждающе… эти люди, так его понять не могли, он их так себе объяснить не умел, что до отчаяния доводило его каждое дело. Вырывались у него не раз слова честности, благородства, совести, милосердия, а замечал по улыбкам, по выражениям лица, что тут они имели какое-то совсем иное значение. Так, например, честным был тот, кто работал за деньги, но, дав слово, не подвёл его и с другой стороны уже не брал, благородным – тот, кто взял, что ему дали, милосердным – кто от бедного маленьким пожертвованием довольствовался, совестливый – кто не предал. Этот мир было по-настоящему трудно! о! трудно понять поэту! Поэтому, слишком поздно заметив, что один тут с делами не справится, должен был взять законника, которому доверил всё это управление, с недоумением глядя, что известные моральные и христианские принципы, на которых стоят свет и общество, в сфере материальных интересов живого применения до сих пор ещё не имеют.
Хозяйство шло также на каких-то заржавевших традициях, из которых выйти при недостатке посредников, что могли бы понять и практиковать другие принципы, было почти невозможно. Отношения наследника к крестьянам было такое, что и они обманывали двор, и двор постоянно к суровым средствам из-за них должен был прибегать. Станислав и этого понять не мог, видел в человеке человека равного себе, только более бедного, на определённых условиях взявшего в аренду землю, которому чувствовал себя обязанным дать опеку и всё, чем человек обязан ближнему. Поэтому смеялись над его абстрактным хозяйством, не основанного на знании местных условий, характеров людей и извечных историй, из которых родилось настоящее.
Семья Шарских, кроме матери-старушки, неустанно оплакивающей мужа и ни во что не вмешивающейся, за исключением того, что было ей выделено при жизни судьи, состояла из двух братьев и трёх сестёр. Братья были в школе, а один из них должен был вскоре окончить учёбу; сёстры подрастали, старшая была уже девушкой, и душа той могла лучше всех угадать брата, потому что судьба сделала их подобными друг другу лицом, темпераментом, душой и сердцем. Фальшевич, ненужный уже в Красноброде, висел только при Шарских, потому что нигде не мог найти себе места, а так как водка была теперь в распоряжении Станислава, служил ему верно и ревностно. Занятием его была охота, перед которой имел право на большую рюмку и после которой он должен был подкрепиться; временами он также выручал в хозяйстве по-своему, не выходя без кнута в ркуе.
Красноброд, как мы сказали, почти не имел отношений с соседями, и дни тут протекали среди однообразной жизни повседневной работы, однако же, в сравнении с одиночеством, окружённого шумом, какое Станислав сносил в городе, новый местный режим находил полным новых впечатлений и почти блаженным. Воссоединение с семьёй, привязанность к ней, место, в котором пребывал, сама тихая деревня и виды природы, сближение с людьми, из уст которых лились песни и сказки преданий, радовали как незаслуженные, как пугающие каким-то аркадийским счастьем. Давно изгнанный в город, он находил тут всё новым, радовался каждой вещи, и в тысячи черт, которые схватывал, чуствовал основу новых песен.
Ему казалось, что мысль как-то шире, свободней расцветала здесь на нивах и лесах, чем стиснутая среди городских стен… он чувствовал себя поэтом, так как всё говорило ему, и понимал почти, как в сказке, речь птиц, шорох бора, и бормотание воды. Но каждый из этих голосов шептал ему одну извечную, старинную, непропетую песенку ничтожества и грусти… Феномен человеческого сердца, всё больше меняющего краски и стареющего, каждую минуту повторялся на стебле травы, на цветке, во всём создании.
Ничто не продолжительно, кроме того, что не имело жизни.
По мере того как он обращал взгляд на всё более совершенные создания, видел, что их жизнь подчинена более быстрому формированию и скорой смерти. Валуны лежали веками на своих застывших ложах, а люди умирали поколениями, прежде чем один камень зарастал мхом! Поэтому всё повторяло ему, что мир есть тропинкой для прохода, не местом пребывания для нас, гостиницей, к стенам которой, к жителям которой привязываться нельзя.
Грусть заволокла лицо поэта, но было в ней какое-то удовольствие, какая-то безопасность… за ней уже ничего неожиданного встретить не мог, чувствовал себя у границы разочарований, вооружённый против всего, что его ждало в жизни. Даже поглядывая на любимую сестру, под влиянием впечатлений людской изменчивости, он заранее предвидел, что и этот узел братской любви разорваться может и должен, а новая привязанность, которая в любую минуту пробудится в её сердце, поглотит семейную связь. Пойдёт в матери новой семьи, прильнёт к ней сердцем и постепенно соединяющие её с братом, матерью, сестрами воспоминания, должны уступить место более свежим и более сильным чувствам.