В каждой из человеческих вещей, в каждом из человеческих чувств он видел того червя бренности и смерти, который плод, румяный ещё, точит и портит изнутри. Поэтому трудно было с улыбкой тем устам, на которых momento mori, как последние слово земли появлялось, повторяясь без конца.
День Станислава делился на части, посвящённые земледельческой работе, одной из самых утомительных, хоть на вид праздной и такой ненадёжной, и на мгновения, оторванные от неё, украденные на размышления и работу мысли. Но часто при лучшем желании заняться повседневными делами капризная поэзия хватала его обеими руками, когда ей поддаться не мог, а уставшему позже, когда призывал вдохновение, послушным быть не хотело. Вскоре он понял, что для поэта эта жизнь, хоть её прославлял Кохановский, только в некоторых условиях достатка и свободы могла быть подходящей, но в тяжкой нужде и кропотливом труде, разрываемому на части поэту не выжить, когда каждую минуту обязанности, беспокойства и бедность жизни притягивают на землю.
Иногда ездил провести какое-то время в ближайших Ясенцы у Плахе, вместе с которым беседовали о народной поэзии, сидели задумчивые, и, немного использовав слова, подавали друг другу руки до завтра.
Впрочем, никто не желал его в соседстве, никто руки ему не подал, а прибытие уже немного известного в свете писателя, не пробудив даже любопытства, нагнало только страху. Каждому казалось, что этот ястреб схватит его и прибьёт к какой-нибудь странице, как к позорному столбу; бежали от него в костёле, оглядываясь, не гонится ли, в местах публичных, в местечке он видел направленные на него взгляды, а в них только страх и отвращение легко было угадать.
Впрочем, старые понятия о литераторах, литературе и жизни поэтов отталкивали также от человека, который среди живого и деятельного общества казался чем-то исключительным и едва не полубезумным.
Так прошло несколько месяцев, а Станислав не желал вернуться в город, и если бы даже это желание в нём пробудилось, он не мог бы его удовлетворить, потому что судьбу целой семьи держал в руках. Мать, хотя он ей о каждом деле рассказывал, привыкшая к подчинению, слушала его, просящего совета, но никогда ему слова не сказала на то, что делал, не смела от него что-нибудь требовать… Братья и сёстры считали его главой дома, а большая ответственность, какую он принял на свои плечи, пугая его, побуждала его к всё более новым усилиям. Не шло у него так, как бы хотел, а что хуже, голоса, которые слышал около себя, всегда всё несчастье приписывали занятию, которое он уже было бросил.
– Что, пан, хочешь? Гречка посеяна по-литературному, жито всходит по-латыни, навоз разбросан в поэтичном беспорядке…
Упрекали его и в рассеянности, которой не имел, и в заботе об идеалах, которые изо всех сил отталкивал, и нехватке самоотверженности, которой никогда не грешил.
– Ну что же, пани, хорошего, – говорил эконом судейше, – когда паныч ездит с книжкой на поле, и холопу никогда не скажет: «хам», как надлежет, только: «мой дорогой», и вдаётся с ним в переговоры, как будто он что-нибудь понимает, где попросту надо ударить кнутом. Уж, пани, языком кнута не заменить.
Соседи кивали головами на всё, хорошо ли шло, плохо ли, видя во всём эту несчастную поэзию.
– Книжки пишет, этого достаточно сказать, – ворчали, пожимая плечами.
А когда кто-нибудь объявит желание пригласить его домой:
– Оставь в покое, – отзывался другой, – а что мы с ним будем делать? О чём говорить? В карты не играет, не пьёт… не шутит… утешения от него не будет, потому что грустный, как могильщик, а ещё нас готов описать!
Везде этот первородный грех его призвания вставал ему препятствием, достаточно было, чтобы один указал его как литератора, чтобы вокруг расступились люди как от чумного. Другие якобы из какого-то уважения к науке делали вид, что очень его уважали, говорили ему большими словами о его самоотречении, о работе, о трудах, но, очень серьёзно отыграв эту комедию, убегали, чтобы насмехаться за дверью над собственными словами. Впрочем, в их пышных похвалах была видна неискренность.
Таким образом, одинаково среди городского и сельского общества он был обособленный и исключительный, вынужденный, чувствуя себя, жить сердцем, собственной мыслью и пожирать сам себя.
Когда ему не хватало товарища, он обращался к сестре, что умела его отгадать, шёл к матери, слушающей его терпеливо и нежно, ехал к бедному соседу, который ему пел какую-нибудь народную песенку, и возвращался в свою комнатку отдыхать, мечтать и порой что-нибудь бросить на бумагу Этот род жизни для людей, не привыкших обеспечивать себя и неустанно работать, показался бы, может, невыносимым своим одиночеством и оторванностью от света, но был как раз подходящим для поэта, и единственной в нём катастрофой была кухня жизни, эти материальные дела, эти отношения, возникающие из интересов, с людьми иной сферы, травящие всё, потому что вынуждающие либо до них снижаться, либо выставлять себя на посмешище.