Не знала, что предпринять: оставить вещи как были и поселиться в Вильне в надежде, что Станислав прозреет наконец и почувствует, какое счастье к нему приближается, или вернуться в деревню, чтобы оторвать от него Марилку и попробовать её вылечить. Мать с дочкой никогда ещё не говорили об этом; между ними царила та сердечная симпатия, которая делает, что речь становится почти ненужной и излишней. Мария чувствовала, что мать её понимает, не скрывала от неё ничего; знала мать, что она также понимает, что сердце её делает для ребёнка; но до сей поры ни одно слово не прервало добровольного молчания с обеих сторон. Только слёзы скрывали обе и плакали по углам, думая, что этот всплеск боли друг от друга утаят.
Станислав по-прежнему был один, а равнодушие его доходило до той степени, что порой засиживался упрямо дома и трудно его было вытянуть от книжек, а пани Бжежняковой требовалась вся женская стратегия, чтобы склонить его к выходу так, чтобы не заметил, что его специально вытянули. Со времени прибытия в Вильно, после долгого отдыха Стась полностью погрузился в работу, закопался в своей комнатке, а так как жил только духом и мыслями, так как для них должен был черпать запасы из книг, потому что живой свет был для него едой невкусной, – всё жарче привязывался к холодным страницам, из которых высасывал жизнь и питание своей души. Из этого увлечения возникла неминуемая книжная мания, на которой всегда кончаются запалы, работники привычки. Он любил не только те книги, которым был обязан ежедневным пропитаним, но всё, что называлось книгой…
Как пан Бенедикт Плесниак он немного впал в антиквариатство, почти в библиоманию, а так как тогда в Вильне, благодаря нескольким евреям, которые вели книжную торговлю, легко было этой страсти угодить за маленькие деньги, за Лелевеловские даже цены, Шарский начал собирать библиотеку, изучения какой-то старинной литературы, и утонул в макулатуре. Создал этим себе искусственную жизнь, на которой, как пьяницы на водке, кончают те, что нуждаются в занятии для ума и сердца, а к людям за ними не дают себя отозвать, остыв к ним навсегда. А! Принимает и сердце участие в этом сухом деле, и оно бьётся при виде пожелтевшего пергамента, на котором лежит пятно прошлого, как раньше билось, может, на улыбающееся лицо девушки! Эта мания становится в конце концов страстью, безумием, горячкой… так Гёте, седея, собирал металлы и камни. Станислав, однако, не был собирателем без цели и идеи, но предпринял работу, может, чтобы самому оправдаться перед собой, а для неё собирал, что только мог и как мог. Смешное это, может, но взаправду небесполезное занятие исследователя тот только знает, кто работал, как сближение рассеянных черт, будто бы мелких, может построить великое целое; неожиданные огни выплёскиваются из тех соприкосновений, часто случайных, а сбор материала есть уже половиной дела.
Погрузившись в работу, в которой одно приготовление требовало огромных ресурсов, Станислав чувствовал себя более счастливым, более спокойным, увидел какую-то цель перед собой, но в то же время с той метаморфозой, которая из поэта делала его исследователем, грусть, говоря по-медицински, будучи болезнью воспалительной, стала, можно сказать, хронической, перешла в вечную тоску, сраслась с натурой его и жизнью.
Иногда ещё загорались глаза, вздрагивала грудь, когда вдруг прояснялся у него горизонт исследования, но затем, уставший, ища отдыха, лицо облачал печалью, и вздыхал ещё сильней, придавленный прошлым. А! Таким пустым! Таким пустым был для него мир! Такая глухая тишина лежала на далёком тракте жизни!
Общество Базилевича, его жены и их гильдии вовсе не подходило к его сердцу; были это люди искусственные, иные по внешности, а иные в середине, все на показ, на выставку, на обман, а он не лгал никогда ни словом, ни взглядом, ни движением. Среди этих существ, полных преувеличения, он, должно быть, казался бледным, блёклым, стёртым, как фигура, нарисовнная натуральными красками среди кричащей колоритом картины. Не признавали ему также ни способности, ни запала и считали его холодным существом, недалеко видящим, и даже неучем, потому что никогда не признался, что знал то, о чём представления не имел, и искренне признавался в ошибках и заблуждениях.