– Был я, брат Василь, на сходке, куда Хмельницкий собрал тридцать самых преданных сотоварищей, – негромко излагал батька. – Собрались мы в отдалённой роще, где показал нам Богдан королевскую грамотку с казацкими привилеями, хитростью изъятую им у Барабаша… Похвалялся Богдан, что опоил кума-полковника горилкою, снял с его руки перстень и с этим перстнем отослал своего Тимоша к жинке Барабаша, дескать, просит супруг захороненную грамотку немедленно выдать. Дура-жинка и выдала.
– Жинки они такие – дуры… – согласился дядька Василь, выпуская клуб едкого дыма. – Им голова дана не для того, чтоб думать, а чтобы очипки и стрички носить… – заядлый холостяк, он ещё долго бы костерил жинок, от которых казакам один лишь вред и убыль, если бы не вертевшийся на языке вопрос: – А те ли привилеи, пан-брат сотник, в грамоте прописаны, о коих ты мне сказывал?
Батька кивнул:
– Да, брат Василь, грамотка подлинная, и привилеи в ней прописаны те самые. А главное – воля короля обозначена: идти войску Запорожскому войной на басурман, на что король казаков и благословляет.
– Значит, воевать будем с басурманами? – с прищуром спросил дядька Василь. – Что ж, нам неверных бить – дело привычное. Только будут ли те привилеи исполнены? Сколько уж раз мы ляхам доверялись, а потом – пшик!
– То-то и оно! Об этом и завёл с нами речь Богдан, когда сию грамотку огласил и взял с нас клятву идти с ним заодно до самой домовины.
– Что же Хмель удумал?
– Предлагает он дело рисковое, но праведное: воспользовавшись королевскими привилеями, восстановить былую славу казачества, вернуть свободу вере нашей православной и своеволию панскому положить конец!
– Вот это любо!
– Конечно, любо! Все, кто был на сходке, высказались так же. Только среди товарищей наших и в избранном кругу сыскался кто-то (а кто, так и не узнано доселе), кто тут же донёс про сходку. Про речи и клятвы, на ней прозвучавшие, стало известно старосте Конецпольскому, а тот доложил коронному гетману Потоцкому и комиссару Шембергу… Он отдал приказ, и Богдана арестовали! За призывы к бунту сидеть бы Хмелю на колу, да другой кум его – переяславский полковник Кречовский – на свой страх и риск Хмельницкого из темницы выпустил…
– И где ж сейчас Хмель?
– Ускакал на Сечь! Наказывал искать его на Микитином Роге! Там собирает он удальцов, чтобы по весне всем гуртом на ляхов двинуть!
– А мы, пан-брат сотник, когда к нему?
– Скоро, Василь, скоро! Вот только выполню одно порученье, от Богдана полученное, и махнём… – Тут батька перешёл на шёпот, и я уже не смог разобрать, что за поручение дал ему характерник Хмельницкий и как скоро они с дядькой Василём поскачут на войну…
Этим же вечером родители тихо говорили меж собой.
– Война будет, Маричка, – батька назвал мать непривычно ласково, – большая война. Много кровушки прольётся по украинам, и вражьей, и нашей… Ты, сердэнько моё, береги деток наших и себя вместе с ними…
– Ой, Остапушка! – припала к его плечу мать. – То-то я места себе никак не найду. Сон тревожный видала намедни… Будто бы ты с казаками на конях через Днепр по льду переходишь… А лёд только встал – хрупкий совсем, вода под ним тёмная, бездонная… Чем дальше вы от берега, тем лёд тоньше… Вот уже треснул, надломился, и один из казаков вместе с конём под воду ушёл, потом другой… Хочу крикнуть тебе, чтоб ты был осторожнее, да голоса нет…
– Вот чего удумала: снам верить! Сны – это блажь! – Батька приобнял мать за плечи и продолжил наставления: – Живи пока на хуторе. А будет совсем невмочь, кидай хату, возьми тот горшок, что в углу сенника зарыт, помнишь, я тебе место показывал… Грошей в нём надолго должно хватить… Бери деток и перебирайся снова в Чугуев, к твоим москалям… Они не выдадут!
– А ты как же, Остап?
Батька снисходительно улыбнулся:
– Наше дело – казачье, воинское. На войне загадывать не приходится. Там уж, как говорится, если Бог не выдаст, то свинья не съест. Жив буду, сам разыщу вас или здесь, или в Чугуеве…
Мать тихо заплакала, а батька стал её успокаивать:
– А может, и не придётся тебе никуда срываться! Может, ещё ляхи на Левобережье и не сунутся. Мы им жару зададим – побоятся…
– Дай-то Бог! – перекрестилась мать.
И тут батька сказал:
– Тогда вот что, Маричка! Найми Мыколе учителя. Пущай он его грамоте обучит…
Видно, глубоко запали ему в душу слова пана Немирича, ежели он, даже собираясь на войну, о моей учёбе вспомнил.
И даже в день отъезда батька не забыл повторить:
– Учись, сынку! Помни, что добрая латынь настоящему казаку – не помеха!
Он обнял мать, крепко прижал меня к себе, поцеловал запищавшую Оксану и вскочил на коня.
После я много раз вспоминал прощальные слова батьки, которые в тот миг показались мне неважными: я сердился на батьку, обижался, что он едет на войну вместе с дядькой Василём, а меня с собой не берёт.
Ах, если бы я только знал, что вижу батьку в последний раз…
Но нам не дано знать, что ждёт через мгновение, через день или через год. И в этом благом незнании заключена Божья милость ко всем живущим.
2