Но в деле Порфирия далеко не все проиграно. Когда Раскольников заканчивает излагать свою интерпретацию хода истории, он говорит: «и так до Нового Иерусалима». Почему неверующий Раскольников не скажет по-гегельянски что-нибудь вроде «и так до момента, когда Абсолют (или Абсолютный Дух) окончательно раскроет себя в ходе истории»? Ему, конечно, не обязательно объясняться в трудных философских терминах, но еще менее обязательно, а главное, еще менее правдоподобно объясняться в терминах религиозных. Но Достоевский согласен с Порфирием: Раскольников – это не гегельянец и атеист «вообще», а русский
гегелианец и русский атеист и, как таковой, не слишком состоятелен (как несостоятелен по сравнению с западным дураком-романтиком русский умный романтик в «Записках из подполья»). Не в этом ли причина того, что образ Раскольникова до такой странности противоречив и нереалистичен? Бедный российский студент середины девятнадцатого века, чье мышление настолько радикализировано, никак не мог бы существовать в социальном вакууме, у него были бы друзья-единомышленники левого образа мышления, те самые социалисты, на которых нападает Разумихин, и уж Разумихин никак не мог бы быть его другом. Раскольников же, по его признанию Соне, существует в вакууме собственных мыслей; только еще он существует в снах и фантазиях – он фигура не реалистическая, а символическая, и надо бы понять, какого рода символ он осуществляет, хотя, кажется, до сих пор никто (кроме Порфирия) не проявил тут догадку. В один момент (в разговоре с Соней) он говорит: «…Разве так убивают?.. Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!.. А старушонку эту черт убил, а не я…», а в другой момент (в «Эпилоге») судит себя «строго по совести» и не находит ничего предосудительного в том, что убил. В первом случае (если не знать содержание романа) говорит христианин, который сознает, что, совершив убийство, убил «себя», то есть свою душу; во втором говорит атеист-рационалист, оценивающий свое убийство по шкале морали, в которой живут, согласно Разумихину, те самые социалисты. Бедный русский радикал-рационалист Раскольников, который при всей своей бесконечной саморефлексии не знает себя! Не знает, как недалеко его сознание ушло от религиозного сознания его предков… И только во сне к нему приходит воспоминание о том времени, когда, держась за отцову руку, он шел в любимую церковь… Вот почему несколько минут спокойствия, в которое погружается Раскольников, вспоминая и пересказывая свою гегельянскую статью, – это мнимое спокойствие в эпицентре бури. Ах, если бы ему действительно в этот момент перенестись в Шварцвальд, как советует Достоевский в «Записках из подполья» русскому «дураку-романтику»! Вот где он действительно мог бы забыть свои сны и в спокойствии философствовать на гегельянский или какой другой европейский манер! Вот где у него не был бы в оппонентах ненавистный представитель византийской России Порфирий!Но Раскольников никуда не переносится и, оставаясь в России, произносит: «…и так до Нового Иерусалима».
Тут-то Порфирий и получает лазейку:
«Так вы все-таки верите же в Новый Иерусалим?»
Читатель, находясь под впечатлением от развития сюжета, склонен воспринять вопрос Порфирия как вопрос защитника христианской нравственности: как же, мол, ты можешь веровать и одновременно оправдывать убийства? На самом деле дело тут куда тоньше.
«– Верую, – твердо отвечал Раскольников.
– И-и-и в Бога веруете? Извините, что так любопытствую».
Это примечательно, что Порфирий спрашивает о вере в Новый Иерусалим и вере в Бога раздельно.
Порфирий понимает, что «Новый Иерусалим», согласно Раскольникову, – это Гегелев «конец истории» и что ответ Раскольникова искренен и закономерен, то есть что он в этот момент все еще на твердой почве евроцентристского рационализма. Но Порфирию нужно сбить этот европейский лоск, пробить брешь в раскольниковском рационализме. Тут-то он и задает вопрос о вере.
Происходит следующее: до сих пор «в продолжение всей длинной тирады своей он (Раскольников. – А. С
.) смотрел в землю, выбрав себе точку на ковре». Раскольников, излагая свою статью, отрешается от происходящего, смотрит в точку, чтобы не сбиться с мысли. Можно сказать, что он впадает в своеобразный транс, но вопрос о вере выводит его из транса, и он будто просыпается:«– Верую, – повторил Раскольников, поднимая глаза на Порфирия».
Глаза Раскольникова больше не сосредоточены на невидимой точке, он уже больше не один на один со своей мыслью, вопрос Порфирия пробудил его к реальности, и он начинает, как задумал, еще входя к Порфирию, настороженно увиливать.
«– И-и в воскресение Лазаря веруете?
– Ве-верую. Зачем вам все это?»