Если рассматривать статус юга в воображаемой российской географии, создается впечатление, что то, что было немыслимо для многих в 1990-е, теперь произошло. Если после 1991 года лозунг «Прошлое не вернуть» эхом отзывался во всех интеллигентских беседах, то в эпоху Путина Россия действительно «вернулась в прошлое», опираясь на многовековые привычки власти править с помощью силы и государственного контроля над СМИ, но на этот раз еще и при поддержке этатистско-националистической риторики. Россияне снова живут в стране, где, если они не согласны с государственной политикой, им приходится защищаться от армии и полиции, которые, как считается, должны защищать граждан, их права и свободы.
Заключение
До недавних пор Россия считала, что в западной «солнечной системе» она играет роль Плутона, т. е. находится весьма далеко от центра, но является неотъемлемой частью всей «конструкции». Теперь она вообще перешла на другую орбиту: российские лидеры оставили надежду на то, что страна может стать частью Запада, и приступили к созданию собственной системы, вращающейся вокруг Москвы.
Кто такой русский? Где находится русская идентичность? Почему Россия в такой беде, как шутит Петр Пустота в романе Пелевина? И есть ли решение? Был ли конец Советского Союза геополитической катастрофой века, как утверждал Путин? Или это была возможность по-другому думать о том, как быть русским? С начала 1990-х годов российский общественный и политический дискурс демонстрирует одержимость географическими идеями центра и периферии и вопросом о глобальном статусе постсоветской России, будь то центр или периферия. Настаивая на том, чтобы Москва вернула себе былую славу глобального центра, ультраконсерваторы разных мастей связывают этот центр с одной из нескольких периферий – русским Севером. Как правило, они стремятся изолировать центр от его ярких и беспокойных южных и западных периферий, тем самым рискуя превратить сам центр в периферию. Вместо того чтобы увидеть возможность обновления, которую может предложить диалог между центром и периферией или децентрализованным сообществом, они символически изолировали центр и вернулись к авторитарным формам идентичности.
Среди реальных социальных достижений 1990-х годов было широкое определение Ельциным всех граждан российского государства как русских, независимо от их этнической принадлежности, его усилия по ограничению власти тайной полиции и реализации гражданских свобод слова, собраний и действий, которые вызвали к жизни захватывающие споры о российской идентичности [Dunlop 1993: 55–56; Тренин 2006; Тренин 2009][121]
. Хотя аргументация в пользу толерантной, мультикультурной концепции русскости, которую мы связываем с символической периферией, привлекает много сторонников, ей не хватает социальной организации и сильных авторитетов. Открытость Рыклина и Улицкой другим голосам и культурной гибридности остается относительно неизвестной широкому читателю по ряду причин, среди которых труднодоступность велеречивой постструктуралистской прозы Рыклина и склонность критиков навешивать на Улицкую ярлык «женской прозы». Пелевинские игры с неоевразийскими и авторитарными политическими взглядами не удостоились должного внимания критиков. В годы правления Путина споры пошли на убыль на фоне того, что представители громкой лояльной оппозиции – политики (Старовойтова в 1998 году), журналисты (Листьев в 1995 году, Политковская в 2006 году и Бабурова в 2009 году), диссиденты (Литвиненко в 2006 году и Маркелов в 2009 году) и художники (Альчук в 2008 году), если называть только самых известных, – погибли, возможно, от рук российских органов госбезопасности и их приспешников, которые снова получили слишком большую власть.