В конце романа Белосельцев уверен, что именно чеченцы собираются взорвать несколько жилых домов. Связавшись с Гречишниковым, он спешит предупредить свой Фонд, что Москва под ударом и Вахид снова готов убивать (ГГ, 370). Гречишников отвечает: «Пусть взрывают», и в этот момент Белосельцев понимает, что его товарищи из Фонда организовали эту провокацию так, чтобы она выглядела как дело рук чеченских боевиков. Гречишников хочет вызвать кризис: «Мы делаем великую историю, проламываемся сквозь тупик, куда нас затолкали предатели и тупицы» (ГГ, 372). После попытки упредить события Белосельцева избивают до потери сознания (ГГ, 435).
Затем, лежа в больнице (ГГ, 437), Белосельцев в бреду удаляется на мифическую северную родину, традиционную для русских националистов. Ему видится девушка-антрополог по имени Аня, в которую он когда-то был влюблен. Она раскапывает древний славянский курган. Белосельцев и Аня на несколько дней поселяются в доме кузнеца, купаются, плавают на лодке и совершают долгие прогулки. Именно там Белосельцев чувствует себя возрожденным и приходит к выводу, что жизнь – это «вечное возрождение» (ГГ, 455).
Победа спецслужб приходит с воцарением Избранника и началом второй войны в Чечне. Такое видение России сродни взглядам Дугина: оба хотят обеспечить контроль России над Евразией и вернуть России ее прежнее величие. Гречишников разъясняет:
Вот почему великие империи прошлого выше великих республик. Они несли в себе замысел объединенного человечества, способного услышать и воплотить замысел Бога. Вот почему сегодняшняя либеральная, омерзительная Россия хуже, ублюдочней великого Советского Союза, который был империей и был безрассудно нами потерян (ГГ, 426).
Фильм Балабанова и роман Проханова – два ярких примера демонизации мусульманского юга в путинские годы. Географическая ось русской идентичности в этих работах сместилась от традиционной оси «восток – запад» к оси, соединяющей колониальный север с колонизированным югом. Символично, что, физически сокрушив внутри себя южного нехристианского «Другого» и утвердившись в качестве мощной северной страны, Россия развеивает собственные подозрения, что она, возможно, стала постколониальным третьим миром. Тем не менее даже по этим крайне националистическим произведениям ясно, что российское «Я» и южный «Другой» в некотором смысле стали двойниками. Оба стараются решить свои проблемы насилием. Оба игнорируют компромисс. Оба лгут.
Общий результат Второй чеченской войны – неспособность российского правительства противостоять «Другому», ореол централизованной власти вокруг Путина, созданный раболепными телеканалами, – привел к укреплению изоляционистского менталитета, к тому, что Рыклин называет «все больший страх перед внешним взглядом» (ВД, 179). По мнению Рыклина, вторая война в Чечне – это «кощеево яйцо» нынешней власти. Атмосфера скрытности вокруг войны и ее последствия ведут к «распаду публичной политики» и «порабощению общества» (СКЗ, 13). Рыклин рассказывает, что в 2003 году, параллельно со скандальной выставкой «Осторожно, религия!», куратор-армянин Арутюн Зулумян подготовил еще один проект – «Лицо кавказской национальности». В результате сам Зулумян неоднократно подвергался преследованиям со стороны полиции. «Послание власти прочитывается просто: смешиваться с чужаками опасно» (СКЗ, 92).
Чечня при путинском правлении сыграла роль стимула для усугубления секретности, тайного правления, которое С. Бак-Морс в книге «Мир мечты и катастрофа: упадок массовой утопии на Востоке и Западе» называет «дикой зоной власти». Она определяет эту «дикую зону» как «поле действий», построенное «демократическими» режимами, «претендующими на правление от лица масс», в которой «осуществление власти не поддается контролю масс, скрыто от наблюдения общества, самовольно и абсолютно». Это «зона, в которой власть находится выше закона и, следовательно, по крайней мере потенциально, является территорией террора» [Buck-Morss 2000: 2–3]. Дикая зона функционирует тайно, вне подотчетной избирателям «нормальной и законной власти» гражданского государства. Государства, утверждает Бак-Морс, устанавливают «монополию на насилие», что совершенно несовместимо с идеей демократии: «легальные притязания верховного правителя на монополию на насилие не могут быть удовлетворены народом <…> такая власть не является и не может быть демократической» [Buck-Morss 2000: 2–3].