Оксман помнил не одну подобную жалкую и мрачную историю. Он хорошо знал героев, принимавших в них участие. В нескольких предложениях им набросаны их уничижительные портреты, которые составляют «нравственный портрет эпохи», как удачно отмечает Константин Азадовский в предисловии к собранию переписки Оксмана и его отца. «Конечно, – добавляет он во введении, – и суждения Оксмана не следует безоговорочно принимать на веру; в них немало категоричности, предвзятости, пристрастности… Однако в целом они представляют собой уникальное свидетельство: зеркало, в котором запечатлелась эпоха во всей своей низости, жестокости и уродливости, и одновременно – беспощадный обвинительный приговор»[132]
. Константин Азадовский абсолютно прав, утверждая, что Оксман не из зависти и злости писал эти обличительные строки, а лишь руководствуясь грустью и горечью, усугубляемыми чувством собственного бессилия, неспособностью вмешаться и изменить. Для нас, русистов, данные Оксманом характеристики многих ученых, работами которых мы пользовались, чаще всего подтверждали то, что мы чувствовали кожей. Нас отталкивала лихость псевдонаучных аргументов, прикрытая политическими штампами, но – особенно в начале нашей учебы в институте – мы были слишком невежественны, чтобы полностью осознать истинное положение дел и знать о том, что стояло, например, за рекомендуемой литературой и исчезновением некоторых ценных, на наш взгляд, книг (среди прочего умершего в заключении Гуковского, чей учебник по истории русской литературы XVIII века мы обнаружили валявшемся в углу коридора общежития).Когда сейчас мы перечитываем письма Юлиана Оксмана, то ясно слышим его полные страсти интонации. Если его спрашивали о ком-то, кого он ценил и уважал, то отвечал подробно, голосом, переполненным доброжелательности. Если же речь шла о ком-то, кто был ему отвратителен – он кратко отвечал: «Ме-р-р-завец!!!».
Особенно его раздражали невежество и жульничество коллег: «У вас руки чешутся на Якушкина[133]
. А у меня на Аксенова[134]. Вот жулик, вот нахал! Ведь он, произвольно передвинув дату вступления Рылеева в Сев<ерное> Общ<ество> с осени 1823 г. на начало года, извратил всю историю Северного Общества. А какими грубы ми приемами этот фрукт действует! Изобразив дело так, что Пигарев[135] является главным носителем зла, он легко „уничтожает” этого слюнявого компилято ра, а затем, сделав вид, что он не знает даты переезда Пущина в ПетербургИраклий Андроников (фотография подарена нам в 1960-е годы)
Это всего лишь один пример из арсенала претензий Оксмана к миру псевдоученых, который он бесконечно презирал. На основании приводимой переписки можно составить целую антологию курьезных событий и персонажей, о которых позабыто, и информация о которых останется лишь в сносках к письмам ученых друзей.
Это издание завершает письмо Оксмана к Соломону Рейсеру, палеографу и эрудиту, несомненно заслуживающему уважения (нам повезло встретиться с ним лично, переписываться и обменяться с ним книгами). Письмо к нему было добавлено к переписке Оксмана с Марком Азадовским из-за того, что Оксман написал его в честь Азадовского сразу после его смерти. В то же время это письмо является квинтэссенцией отношения Юлиана Григорьевича к действительности, в которой ему довелось жить: «Марк Константинович был не только мой старый друг (с осени 1914 г., т. е. недавно исполнилось 40 лет нашего знакомства), – это был очень большой ученый, подлинный академик, с огромной и разносторонней эрудицией, автор замечательных работ, отличавшихся остротою и свежестью мысли, настоящий литератор, блестяще владеющий пером, чудесный человек. Я не боюсь быть парадоксальным и скажу, что он, несмотря на свои 66 лет, далеко еще не дошел до своего потолка. Его последние работы о декабристах, о Тургеневе, о Герцене – это новый взлет, за которым не трудно угадать следующих больших обобщений. Кому нужны давно пережившие себя Максимовы, Пиксановы и прочие публичные девки российской словесности […] они продолжают как-то «функционировать», годами еще будут засорять своей макулатурой книжные полки и библиографические справочники, а такие люди, как М. К. Азадовский, как Н. И. Мордовченко, как В. В. Гиппиус, как М. И. Аронсон, как А. Я. Максимович, уходят в расцвете своих интеллектуальных сил, гибнут от голода, холода, нужды, недостатка внимания, травли, гнусных интриг и т. п. Нет, не могу дальше – чувствую, что невольно сбиваюсь на письмо Белинского к Боткину о царстве „материальной животной жизни, чинолюбия, крестолюбия, деньголюбия, бесстыдной и наглой глупости, посредственности, бездарности, где Пушкин жил в нищенстве и погиб жертвою подлости, а Гречи и Булгарины заправляют всею литературою”»[137]
.